Зазвучал орган. Смолкнул. Снова зазвучал. Кто-то упражняется. Музыка курилась, точно дым, взмывала вверх за золоченым алтарем и оседала клубами по углам. Анна села, уткнулась лбом в спинку передней скамьи и заплакала.
Боже, услышь меня. Я пошла бы в синагогу, но она теперь закрыта. Нет, не пошла бы — вдруг кто увидит? Боже, я не знаю даже толком, верю ли я. Джозеф, тот верит по-настоящему — вот бы и мне так… Но все-таки, Боже, услышь меня и подскажи, что делать. Мне двадцать четыре года. Только двадцать четыре. Впереди еще столько лет, у меня нет сил их прожить.
Чей-то голос:
— Дочь моя, у вас горе?
Подняла глаза: молодой священник в длинной черной сутане, вместо пояса — металлическая цепь. Никогда прежде она не видела священника так близко. Дома, в местечке, они, завидев священника, переходили на другую сторону улицы.
— Я не католичка, — сказала она. — Просто там дождь…
— Это не важно. Сидите, сколько хотите. Но быть может, вы хотите поговорить?
Живой человек, с хорошим добрым лицом. И она никогда больше его не увидит.
— Да, у меня горе. Я хотела бы умереть.
— У каждого в жизни бывает такой день. — Священник присел на переднюю скамью.
С чего же начать?
— Муж мне верит, — прошептала она. До чего ж глупое начало. — Он говорит, что может доверять на всем свете только мне одной. — Священник молча ждал продолжения. — Он говорит, что знает: я никогда ему не солгу. Никогда…
— А вы солгали?
— Хуже. Намного хуже. — Она отвернулась, не смея взглянуть на священника. Нет, на статуи и картины тоже нельзя. Лучше на пол и на свои руки на коленях. — Но как же, как я вам-то скажу? Вы подумаете, что я… Вы не захотите слушать… Вы такого не слышали…
— Я слышал все.
Нет, такого — никогда. Я не могу произнести это вслух. Не могу. Но и в себе носить не могу. Не выдержу больше.
— Это связано с ребенком, которого вы ждете? Верно?
Она не ответила.
— Ребенок не от мужа?
— Да, — прошептала она. — Господи, лучше бы я умерла!
— Вы не вправе произносить такие слова. Только Богу известно, что лучше, Он решает сам.
— Но я не заслужила, мне нельзя жить!
— Жизнь заслужил всяк живущий. И ребенок ваш, еще не рожденный, тоже.
— Если б я могла искупить вину! Понести наказание…
— Вы что же, думаете, что останетесь безнаказанны? Вам предстоит искупать вину каждый день, до конца жизни.
Орган, было смолкший, заиграл вновь. Тихая музыка курилась туманной дымкой.
— Я искала в себе мужество сказать Джозефу правду. Но нет, я не могу.
— Зачем говорить ему правду?
— Чтобы быть честной. Чтобы очиститься.
— Какой ценой? Лишив его покоя?
— Вы думаете?
— А вы сами задумайтесь, хоть на миг.
Но думать нет сил. Все как в тумане, а ясно проступает только одно — лицо сына. Он сидит на кухне, на полу, и ест яблоко.
— Быть может, вы любите того, другого человека?
— Нет. Я люблю мужа. — Как легко это сказалось. И это правда. Правда, хотя… Все, все: покой, самая жизнь, уважение к себе, а главное, Мори, сокровище мое, Мори — на одной чаше весов, а на другой — краткое, ни с чем не сравнимое блаженство.
— Так, значит, мне с этим жить?! Всю жизнь?
— Живут же слепые. Живут калеки. Люди рождены, чтобы жить. — Священник вздохнул. — Люди очень мужественны. Диву даешься, откуда они порой черпают силы.
— Мое мужество и силы кончились.
Голос священника ровный, бесстрастный: ни упрека в нем, ни сочувствия.
— Вы обретете их снова. И возблагодарите Бога за то, что Он помог вам.
— Хорошо бы…
— Черные дни скоро минут.
— Хорошо бы…
Может, он прав? Ведь он видит столько судеб. Наверно, и такое с кем-нибудь прежде случалось.
Ее собеседник встал:
— Вам легче?
— Чуть-чуть, — честно ответила она. Бремя действительно стало чуть полегче, словно она переложила часть на плечи священника.
— Вы сможете теперь пойти домой?
— Наверно, смогу. Попробую. Спасибо вам, — прошептала она.
Он поднял руку к ее губам. И полы черной сутаны заколыхались, обметая проход.
Роды были тяжелые. Мори забрала соседка; Руфь пришла помочь врачу.
— Странно, что на этот раз так долго, — заметила она. — Обычно вторые роды быстрее и легче первых.
Джозеф внимательно разглядывал крошечное существо, лежавшее на кровати возле Анны.