Он уселся и громко расхохотался. Потом лицо его вдруг стало серьезно, и на глазах показались настоящие, отнюдь не от смеха, слезы. Он вытер их ладонью.
— Какой же я был дурак! Какой дурак! Забраться так высоко и — ухнуть в такую пропасть!
— Да ладно тебе, — сказал Джозеф. — Дело случая. Если б, к примеру, ты продал свои акции за месяц до краха, был бы сегодня миллионером.
— Это точно. А будь у моей тетки яйца, она доводилась бы мне дядькой.
— Малоун! — в ужасе воскликнула его жена.
— Оставь его, — сказал Джозеф. — Детей рядом нет, а нам всем слышать это слово, думаю, не впервой.
Анна тихонько засмеялась. «Она так молодо выглядит, — подумал Джозеф. — Несмотря на все наши беды, она по-прежнему молода и прекрасна. Что бы я без нее делал, как жил?» Анна снова надела фартук и принялась убирать со стола. На миг задержалась возле своего портрета — того самого, в резной золоченой раме. Он висит между окон. И Джозеф враз вспомнил весь их общий путь, с того дня, когда на ступеньках дома на улице Хестер он предложил Анне выйти за него замуж. Тогда и началась настоящая жизнь.
Анна на портрете изображена как принцесса крови. Сидит в кресле с высокой спинкой, одна рука — с бриллиантовым кольцом — покоится на подлокотнике; другая — на коленях, ладонью вверх. Бледно-розовое, точно нутро раковины, шелковое платье ниспадает спокойными складками до самого пола. А на лице, в неуловимом изгибе улыбающихся губ притаилось удивление.
Экспресс до Бар-Харбор мирно катил сквозь тьму, постукивая и позвякивая на стыках. Из Нью-Йорка выехали часа полтора назад; проводники уже откинули полки в спальных вагонах, приготовили постели; сидячий вагон с широкими окнами, где расположился Мори, постепенно пустел. Вот мужчина напротив — аккуратный, подтянутый, в летнем костюме, примерно папиного возраста — отложил газету, взглянул на Мори и улыбнулся.
— Ездил к родным на каникулы?
— Нет, еду в гости к друзьям. Тут недалеко, на побережье.
— Что ж, желаю хорошо отдохнуть. Мы ведь свои люди, оба из Йеля.
— Спасибо. Но как вы узнали?
— По эмблеме на чехле теннисной ракетки. Я видел, как ты садился в поезд. Я в твои годы был страстным теннисистом.
— Отличная игра, — вежливо отозвался Мори.
— Это точно. Я и теперь люблю постучать, если выдается свободное утро. — Он встал. — Развлекайся, сынок, пока молод. Это лучшие годы в твоей жизни.
— Да, сэр.
Кивнув на прощание, мужчина вышел. Мори еще посидел, провожая взглядом россыпь огоньков небольшого города. Экспресс катил через штат Коннектикут. «Лучшие годы в твоей жизни». Расхожая, избитая фраза. Таких в языке полно, и люди средних лет питают к ним особое пристрастие. Впрочем, лучше порой и не скажешь.
Недавно Мори открыл для себя, что в жизни все не так просто, и считал это открытие признаком взрослости. Поэтому в Йель он попал со смешанными чувствами. Вначале он был безмерно горд. Родители, в основном мать, в наивности своей ни минуты не сомневались, что сына примут. Да и директор школы всячески уверял, что если уж кому из выпускников суждено поступить в Йель, то это будет он, Мори. Поэтому Мори радовался: он никого не подвел и не огорчил. В то же время в душе копошилось чувство вины, поскольку учеба в Йеле взваливала на семью дополнительные финансовые тяготы. Из-за этого он был обязан — просто обязан! — учиться как можно лучше.
— Ты счастливчик, Мори, — говорили ему отцовские друзья. — Йель! В такие времена! У тебя не отец, а золото!
Эти усталые, озабоченные люди глядели на него и тяжело вздыхали. Его счастливая юность казалась им иным миром, тайной за семью печатями. И мир был воистину иным. Времена года сменяли друг друга строгой чередой: от золотой осени к окончанию курса, к празднику под церемонную музыку среди старых развесистых деревьев, и снова — к осени. И так четыре долгих года — целая вечность! Счастье его было безмерно, и хотелось лишь одного: чтобы оно длилось. Вот бы остаться в Йеле навсегда! Порой далеко за полночь он откладывал учебники и садился к окну, чтобы надышаться покоем. Какой же стариной веет от этих деревьев и зданий, как безмятежно спят они в белизне зимних ночей. Их корни глубоки. Им не о чем беспокоиться. Никому и никогда не придет в голову прокладывать тут метро, никто не посягнет на них, не срубит и не разрушит.