Лукина заплакала. Евгеша, до поры молчавшая и только шумно вздыхавшая, неожиданно взорвалась:
- Ведь это что ж такое? Ничего малый не хочет понимать. Уж я его стыдила: "Дурной, ведь она мать, она тебе всю жизнь отдала, а ты нос воротишь. Есть в тебе совесть?" Молчит. "Что молчишь-то, сказать нечего?" "Есть, говорит". - "Ну скажи". - "К ней любовник ходит". Я прямо ахнула. "Как же тебе, говорю, не совестно? Как ты смел такое слово вымолвить? Мать твоя еще не старая женщина, что ж, прикажешь ей только на тебя батрачить, а своей жизни чтоб у ней не было? Ходит к ней хороший человек, может, и женился бы, был бы тебе заместо отца, только совесть в нем есть, жену больную жалеет". Смеется. "Наверно, говорит, сам довел". Ну, это он не сам придумал, Римка научила... И вот возненавидел человека...
- Василий Александрович сюда теперь и ходить перестал. - Лукина всхлипнула. - Так кое-где встречаемся изредка. Все равно плохо. Недавно вышли мы с Юрой вместе, идем по двору, а он говорит: "Мама, не иди со мной рядом". Я говорю: "Почему, сыночка?" - "Очень ты толстая"...
Лукина опять заплакала. Я осмотрел ее, смерил давление. Даже моего скудного опыта было достаточно, чтоб без всяких кардиограмм заподозрить инфаркт. Надо было сразу брать быка за рога. Я чуть не силой вырвал у Лукиной телефон главврача и, выйдя в переднюю, позвонил ему. Главврач оказался приятным человеком, и мы сразу нашли общий язык. Во время нашего разговора уже знакомые мне двери бесшумно приоткрылись, и я не отказал себе в удовольствии громко сказать, что если кардиограмма подтвердит мои подозрения, необходимо срочно перевезти Лукину в стационар, обстановка в квартире настолько гнусная, что оставлять больную дома опаснее, чем перевозить. После чего обе двери как по команде захлопнулись.
Главврач обещал выслать перевозку немедленно, и я уже собрался уходить, оставив Лукину на попечение Евгеши, когда в комнату вошел высокий мальчик, на вид лет пятнадцати, одетый в модную замшевую курточку и штаны из чертовой кожи, но тоже, вероятно, модные. О том, что это сын, я догадался мгновенно. Он был мало похож на мать, но коротковатая верхняя губа с темным пушком была материнская. Мальчик удивленно взглянул на меня, коротко кивнул - я так и не понял, было это приветствием или простой констатацией факта, что в комнате кто-то есть, - затем не торопясь снял курточку, повесил ее на плечики, посмотрел на свои руки и пошел в ванную. За это время я успел объявить Лукиной о принятых решениях, Лукина ахала и пыталась что-то возражать, но Евгеша прикрикнула, и она затихла. Наконец мальчик вернулся, прошел к столу, сел спиной к нам и, разложив свои тетради, углубился в чтение.
Евгеша возмутилась.
- Спросил бы хоть, что с матерью, - сказала она не очень, впрочем, резко. Лукина смотрела на нее умоляюще.
Мальчик передернул плечом и продолжал читать. Тогда взбесился я.
- Вы, кажется, хотите быть врачом? - спросил я тем отвратительно сладким тоном, каким я умею говорить, только когда очень зол.
Мальчик резко повернулся ко мне. Он даже сделал движение привстать, но удержался. Лицо у него было не то чтобы растерянное, а скорее недоуменное. Инстинктивно он чуял подвох, но, с другой стороны, допускал возможность, что профессор, оказывающий покровительство матери, при случае может пригодиться и ему. На этот случай была наготове улыбка.
- Да, - сказал он. - А что?
- Из вас не выйдет врача. - Я с удовольствием отметил, как сбежала с лица заготовленная улыбка. И пояснил: - Вы невнимательны к больным.
Мальчику потребовалось всего несколько секунд, чтоб овладеть собой. С деланным равнодушием, за которым таился вызов, он ответил:
- А я не собираюсь никого лечить.
- Понимаю, - сказал я. - Лечить будут другие. Вы будете организовывать лечебный процесс.
Он выдержал мой взгляд. Затем отвернулся к своим тетрадкам, и я вновь перестал для него существовать.
Через пять минут я был у себя в башне и работал. Еще через час явилась Евгеша. Увидев, что я пишу, она ограничилась выразительным жестом, дескать, все в порядке, увезли, но судя по тому, как она гремела кастрюльками на кухне, у нее на душе осталось много невысказанного.
Лукина болела долго. После больницы ей дали бесплатную путевку в санаторий. Недавно я встретил ее во дворе. Внешне она посвежела и подтянулась, но я понимаю, что это ненадолго. Глаза у нее старой женщины, и помочь ей я не умею.
XIV. Лишнее мышление
День первый клонится к вечеру, а воз и ныне там.
Такого со мной еще не было.
Конечно, были и внешние помехи. Но дело все-таки не в них, а во мне.
Для организованного человека, каким я себя считаю, "три дня на размышление" не могут служить оправданием безделья. Размышлять можно вечером, а при бессоннице и ночью, я и так уж непростительно выбился из графика. Поэтому выставив нахальную девицу, я усаживаю себя за стол. Мамаду сидит у меня на плече и смотрит в рукопись редакторским глазом. Вид у него недовольный, и он даже не подозревает, как он прав. Сколько я ни убеждаю себя, что научная монография не любовные стихи и требует не вдохновения, а простой сосредоточенности, работа не идет. Я отодвигаю дневные странички и как бы невзначай заглядываю в свои ночные записи. Затем - вроде бы небрежно - перелистываю. И наконец, зацепившись за какую-то фразу, начинаю читать все подряд. Передо мной нескончаемой чередой проходят академик Успенский и гардеробщик Антоневич, Трипе и Це Аш, Вера Аркадьевна и тетя Евгеша, Виктор и баба Варя, женщины, с которыми я был близок, и девчонки-домработницы, друзья, которых я растерял, и противники, с которыми еще не сказано последнее слово, и еще множество других людей, случайно попавших в поле моего зрения, но тем не менее прочно отпечатавшихся в сознании. Случайно попавших - но случайно ли запечатлевшихся? Ответить на это так же не просто, как объяснить, почему мне лезут в голову незапланированные мысли. "Лезут в голову" - оборот просторечный, но не лишенный меткости, лезет в голову то, что отобрано подсознанием, и мы не всегда властны повернуть ход своих мыслей. У романистов это, кажется, называется "потоком сознания", у нас, физиологов, - доминантой, удивительной и еще не до конца изученной способностью человеческого мозга отбирать и нанизывать в определенной связи получаемые извне впечатления, создавая из них цепочки и решетки, структуру которых мы далеко не сразу постигаем сознательно. Сопротивляться этому можно, но небезопасно и не всегда необходимо. Иногда разумнее прислушаться. Не происходит ли во мне столкновения двух доминант, одной, пропущенной в сознание и заставляющей меня целеустремленно улавливать некоторые закономерности, вытекающие из многолетней экспериментальной работы, и другой, еще не вполне мной осознанной, но достаточно властной, когда я вырываюсь из лабораторной обстановки? И второй вопрос, вытекающий из первого: что объединяет все это людское множество при всем различии их характеров и судеб?