Выбрать главу

Коняги-першероны катили омнибус. В.Л., как прежде, ездил не внутри вагона, а на крыше, и этим экономил пятьдесят сантимов и столько, кажется, на каждом из обедов, коль куплены талоны впрок. Автобусы (новинка), фырча на перекрестках, давали фору омнибусам; засим, перегоняя, натягивали конкурентам нос. Шоферы такси-рено сидели у руля без всякого укрытия, ну, словно наши бедолаги-ваньки на облучке. Назло всем непогодам полупальто собачьим мехом наверх. И потому такси-рено, кружась, танцуют собачий вальс. И этот беглый красный смех реклам. В канканах электричества Париж. Он опостылел Бурцеву. «Обрыд», сказал бы я, да ведь ошикают: так о Париже неприлично.

Но вот и Люксембургский сад.

В бистро есть кофе, есть абсент. То и другое – дрянь, хотя В. Л. не гастроном, а «эконом». Он мимо, мимо. Туда, к скамье. Вы помните, мой дорогой? О да, скамья у каруселей. Случалось, Бурцев заставал там вежливого господина. Знакомство было шапочное: приподнимая котелки, они обменивались взглядом. Взгляд незнакомца был глубокий, мягкий. Черты прекрасны; лоб из тех, что раз и навсегда отмечены как благородные; и шелковистая бородка.

Они в беседу не вступали. Отсюда встречное расположение друг к другу. Наедине с собою оставался каждый. И с этой каруселью города Парижа.

* * *

А та, санкт-петербургская, стояла на плацу.

Солдаты, побатальонно маршируя, умертвили плац. Потом в хрусталь апреля был врезан черный эшафот. И на его платформе палач убил цареубийц. Бурцев, питерский студент, в толпе услышал: «Так им, чертям, и надо». А рядом в длинном ветре протянулось грустно: «Не уезжай ты, мой голубчик…» – романс, любимый и Желябовым, убийцей из крестьян, и убиенным государем, освободителем крестьян… Потом на месте виселиц возникла карусель. Ее построили подобьем парохода. Народу привалило ничуть не меньше, чем на казнь. Пришел и Бурцев– поглядеть, как эшафот, сменившись каруселью, способствует движению к свободе… Тальянки грянули врастяжку, громада двинулась враскачку, народ кричал «ура»… Ах, карусель ты, карусель, гармошка, плаха, плац. Гремучие кар-кар, гар-гар. А «ц», приклацнув, рождает эхо: церва-а-а-а, что есть краситель натуральный – в желтый цвет гауптвахт, смирительных домов, махров тумана и навозной жижи.

В замене эшафота каруселью не обнаружишь ты порыв к свободе. Она, наверное, без нужды. Однако Бурцев ужасно горячился. Никто ему не пел «Не уезжай ты, мой голубчик», и он отправился в Сибирь.

Стал слышен шорох багряных листьев и голос Рильке: «Und dann und wann / ein weisser Elefant». Взглянув на Бурцева, смутился стихотворец. В знак извиненья Райнер Рильке дотронулся до шляпы. Бурцев улыбнулся. А Белый Слон и вправду шел по кругу.

Хорош и рыкающий лев, хорош и аргамак. Куда-то мчится заяц, прижимая уши. Свинья и пес – вдогонку. Петух, как мушкетер, казалось, шпорами бряцал. Зверье, хоть в круговерти, но не зверской. А иногда проходит Белый Слон. Не «иногда», как думал Рильке, а в свой черед. И вовсе он не Слон, а Парус, думал Бурцев. Не знал В. Л., что и сосед-молчун, случается, так думает. Но у поэта разнообразие ассоциаций. У Бурцева– виденья шхуны, виденья детства… В конце туннеля свет для тех, кто верует. Бог так распорядился в милосердии своем: беднягам дать отраду в воспоминаниях об изначальных летах, поскольку все другие годы в туннельном мраке и нет им продолжения за гробом.

* * *

Гарнизон квартировал в фортеции. Ее поставили у моря. В двух-трех верстах. Залив Тюб-Карагинский имел сторожевое охранение от буйной дури Каспия. Мыс, выбежав вперед, дробит накат. А мели исподволь, втихую его гасят. Волна меняет синь на прозелень. Достигнув меловых обрывов, дарит им мелодичный переплеск.

Явленье парусов «Туркмена» считалось праздником. На холмы Мангышлака спешили семейные двуколки с запасом снеди и питья. А саксаул для самоваров тащили денщики.

Ну, что сказать вам о «Туркмене»? Грязнуля, увалень, прожарен азиатским солнцем. В угрюмых трюмах – припасы на долгую зимовку и гарнизона, и форштадтских штатских. Ходил «Туркмен» из Астрахани в форт Александровский, оттуда иль в Баку, или обратно в устье Волги.

Казенное добро везли обозом в форт. В белесом сухозное плыл русский дух – дух дегтя, корчажного иль ямного. А ведь солдату брили лоб в какой-нибудь из коренных губерний; ну как обозному не пригорюниться в миражном шелесте березняка?..

Товарам лавочной торговли распахивали душу и объятия армянские сидельцы. Они убрались за море от близости обманов. Какие сюртуки, какие шляпы! Фу-ты, ну-ты, как говорит денщик Кузьма, он в няньках состоит при детях штабс-капитана Бурцева.

* * *

И вот уж кончен бал – уходит шхуна. Кузьма, философ, скажет: теперича иль обыденка будет, иль вылазка на дикарей. Прибавит вдумчиво: прах их возьми, не любят нашего царя.

Мы в фортеции живем,Хлеб едим и воду пьем.

Зимы водворялись мутные, долгие. Метели, напрягаясь, буранили. Ни зги, – как в «Капитанской дочке». Про это им читала мама, дочь капитана. Как долги были зимы, снег пополам с песком полупустынь. Домашний гарнизон маршировал на месте: «Мы в фор-те-ции жи-вем, хлеб еди-м и во-ду пь-ем…» Топили печи саксаулом, соединенье странное – твердость с хрупкостью. А эти лошади? Таких в Расее нет, говаривал Кузьма. Стройны и длинноноги, гривка по всему хребту – степные кони пахнут степью, а степь – конями… А этот сад? Денщик Кузьма водил гулять не в Летний сад, а в сад общественный. Указывал: развел сей сад солдат Шевченко. Бурцев, штабс-капитан, ему сочувствовал… В общественном саду играла музыка. Солдаты разносили чай, бисквиты, лимонад. Бильярдные шары, замедлившись в разбежке, обозначали знаки зодиака на зеленом поле. А танцы в зале при свечах отец не жаловал, ему, наверное, медведь нажал на ухо. Ночами, глядь, прихлынул чистый холод. А день, достигнув полдня, струился, будто над жаровней. Вечерами– зной застойный. Повторишь за Тургеневым: «и не шелохнет».

А как лютые врагиПридут к нам на пироги,Зададим гостям пирушку:Зарядим картечью пушку.

Враги не приходили. На врага ходили. О близких сроках вылазки из форта свидетелем был запах очень мирный, домашний и уютный. Сухари заготовляли впрок в казарменных печах, в домах и во дворах. Сухарь был королем в солдатском рационе, а чара полугара – королевой. А символом державы – одометр. Штуковина простая, но выразительней патриотических тирад. На спицу в колесе лафета одометр прикрепят, и он вам сосчитает приращение державы, поскольку ее версты – пушечные.