Одно утешает: молчит. Каждое сказанное слово дается Зинаиде напряжением всего ее тростникового тела, от макушки до пальцев ног. На лбу проступает испарина, когда она выжимает из себя в один прием «да» или «нет» и в несколько рывков что-нибудь посложнее, например: «спасибо, Ма… р-р-риночка».
Потом взгляд ее сделается осмысленным, привычным. Незаметным. И вся Зинаида вернется в самоё себя окончательно — серенькая мышка-подранок, напуганная только одним: бесконечность выпавшего ей счастья, непостижимой щедростью приютивших. Потом она будет стараться, улучив момент, поцеловать руки Мариночки, которые та почти всегда успевает отдернуть: «Ну, хватит, угомонись». Потом будут молчаливые слезы. Потом пройдет и это. Вот тогда с Зинаидой можно и взглядом встретиться, и фразой перекинуться под настроение, чтобы порадовать Марину Никитичну.
Топилин решил выбираться из «Яблоневых зорь» в ближайшие дни. Решил: обойдется пока без нового смысла. К горячей ванне и удобной постели — достаточно пока этого. Смысл подоспеет попозже.
Подсчитал деньги на счетах, полистал газеты с объявлениями о продаже домовладений. Финансов набиралось достаточно, чтобы открыть небольшое дело, — причем не особенно ужимаясь. Парикмахерскую или СТО на два-три рабочих места. На южном выезде из города недорогие участки — а трафик будь здоров. Или магазинчик продуктовый в каком-нибудь спальном районе. Чтобы не дразнить Литвиновых, можно оформить все на мать: хоть какая-то маскировка на первое время.
— Вика! Викуся! — доносится откуда-то снизу звучный молодой крик.
Наверное, новенькая, не усвоила пока, что в клинике запрещено кричать.
Внизу украшена одна из синих елей, скромно и неброско: светящаяся верхушка, несколько крупных шаров. В помещениях еще строже: пластмассовые елочки на постах у медсестер и немного мишуры в вестибюле. Доктор Хорватов считает, что пациентов хоть и нужно ограждать от новогодней лихорадки, но до известного предела: полный запрет блестяшек и мишуры может привести к обратному эффекту, спровоцировать беспокойство, чувство утраты.
— Викуся, ну ты идешь? — послышалось в соседней палате, которую проветривали для нового пациента.
Хлопнула расправляемая простыня, загудел пылесос.
Со стороны птичьей вольеры появилась Марина Никитична — ходила в соседний корпус повидаться со знакомыми врачами.
Сердце кольнуло нежностью. Давно не видел мать вот так, издалека. Издалека больше родных мелочей: походка все такая же размеренная, отец говорил «каллиграфическая»; правый локоть при ходьбе слегка согнут; схватила себя за мочку уха — задумалась. Опустевшую на зиму вольеру пронизывали тонкие сосульки — застывший ледяной душ. Проходя там час назад, Топилин остановился, полюбовался ледяной причудой. Вот и Марина Никитична остановилась, полюбовалась.
Вышедшая из боковой двери женщина в медицинском халате окликнула ее. Радостно бросились друг к дружке. Сошлись на главной аллее. Марина Никитична — кумир здешнего медперсонала. Родственники в клинике редко задерживаются хотя бы на сутки. Заведение дорогое, и те, кому оно по карману, на персональных сиделках не экономят. Никто, кроме Марины Никитичны, не остается с больным от поступления до выписки.
Заметив сына у окна, указала в его сторону: выбрался навестить, с Зиной остался один, пока я отлучилась. Женщина в халате помахала Топилину рукой. Он ответил.
Открылась дверь в палату.
— Здравствуйте, моя дорогая. Уже получше, как я погляжу. Да? Уже получше.
Лечащий врач, Андрей Эдуардович. Пришел на осмотр.
— Здравствуйте, мой дорогой, — приветствовал он Топилина. — Как поживаете?
Так и слышалось продолжение: «Уже получше, да? Уже получше».
Андрей Эдуардович со всеми, больными и здоровыми, общается одинаково — как с детсадовскими «зайчиками» и «ласточками». Настолько одинаково, что Топилину хочется подмигнуть: доктор, да хватит, я же свой.
— Спасибо, Андрей Эдуардович, потихоньку. У вас как?
Врач развел руками и громко, с присвистом, вздохнул:
— Трудимся, дорогой мой, трудимся.
Хлопнул себя по животу.
— Как спалось сегодня? — обратился доктор к Зинаиде. — Лучше?
Та в ответ лишь приподняла брови, собрав лоб гармошкой.