Едва американцы ушли, как мы принялись за дело. За час нам удалось запихнуть на скрытые антресоли все, что мы не хотели предоставить в распоряжение новых обитателей дома. Вскоре наш новый «друг» пришел снова, на сей раз с хлыстом в руках. Стегнув им по столу, он потребовал от нас немедленно удалиться. Я скромно заметил, что три часа еще далеко не истекли, но он не дал мне говорить и заорал: «Время нацистов… время вранья. И ты тоже нацист, тоже врешь! Вон отсюда!»
Вместе с Гизелой и моей 73-летней матерью я вышел на улицу. Немного позже нам удалось занять пустовавшую комнату в доме управляющего помещичьей усадьбой в Зекинге, близ Штарнберга.
Поместье принадлежало какой-то принцессе, которой удивительно быстро удалось завязать близкие дружеские отношения с американцами. Вся округа знала, что вплоть до последних дней она устраивала в своем замке разгульные попойки с эсэсовскими офицерами. Превратности войны, затянувшейся почти на шесть лет, заметно подорвали нравственные устои этой аристократки. Еще совсем недавно хмельными оргиями она отмечала гибель своей Германии, а теперь, так сказать, с ходу стакнулась с теми, кто столь безжалостно разрушил ее последние иллюзии. Рафинированная принцесса ловко использовала какого-то иностранца, выдаваемого за политзаключенного, в качестве снабженца, добывавшего для нее продовольствие на американских складах. Этот, как она утверждала, норвежец якобы протомился десять лет в нацистских застенках, и не просто, а закованный в кандалы и поэтому лишившийся дара речи. Однако когда она оставалась с ним наедине, то, как выяснилось, они прекрасно разговаривали друг с другом. Не желая иметь поблизости свидетелей своей дружбы с американцами, эта «сиятельная особа» напустила на нас какую-то «комиссию», которая в два счета выдворила нас из поместья.
Следующим пристанищем, где очутились Гизела и я, был заброшенный горный домик одного мюнхенского дельца. Мать нашла приют у знакомых. Мы с женой ни как не думали, что проведем в этом одиноком деревянном строении, живя в самых примитивных условиях, несколько счастливых лет. Находясь здесь, мы лишь изредка видели людей — к нам почти никто не заходил.
Какова же была моя радость, когда в один прекрасный день сюда пришел мой старый друг Ганс Леви. Он стал гражданином Соединенных Штатов и теперь назывался Джеймс Льюин. Из своей большой машины он притащил нам консервы, сигареты, какао, кофе и шоколад. Все было как на рождество в лучшие времена.
Мы оба очень обрадовались встрече. Я все не мог насмотреться на моего друга, одетого в форму офицера прессы американской армии. Давно ли он метался по Берлину, как затравленный зверь?.. Теперь он слегка располнел, но, разумеется, остался все тем же блестящим, остроумным рассказчиком.
«Манфред, — сказал он, — после моего тогдашнего бегства в Швейцарию я намеренно послал тебе только одно письмо. Не хотел навлекать на тебя беду новыми сообщениями».
Мы долго говорили про войну, снова и снова вспоминали, как удачно он покинул Германию в самый последний момент. Все это было непостижимо — мы сидели друг против друга, целые, невредимые, бодрые.
Его рассказы укрепили нашу оптимистическую оценку послевоенного положения в Германии. Замечания Ганса о русских сначала ошеломили меня, но постепенно я начал все понимать. Его тезис о дружбе между США и Советским Союзом никак не вязался с моими представлениями. Годами я твердо верил в полное согласие и взаимопонимание между союзниками. Теперь же Ганс рассказывал мне о позиции некоторых видных деятелей США, которые еще до высадки американцев во Франции заявили, что, мол, русские нужны Америке лишь временно, для борьбы с немцами, до момента, когда будет выиграна война.
«Там, за океаном, — добавил Леви, — уже поговаривают, что денацификацию форсировать не стоит, потому что нельзя ослаблять антикоммунистические позиции Германии».
Мне это показалось нелепой сплетней, ибо я не сомневался, что страны, объединившиеся против фашизма, намерены искоренять его всеми средствами, последовательно и до конца. И все же, услышав предостережения насчет «красных» из уст самого Леви, бывшего для меня большим авторитетом, я встревожился. В какой уже раз мне приходилось слышать о них! «Красные», «красные»…