Выбрать главу

3

«Все потерял писатель, нарушивший неумолимый закон — будь похож на читателей или не будь совсем. Я готов не быть сейчас, с надеждой быть потом», — пишет Мережковский в предисловии к «Атлантиде» — «бесполезном предисловии», как он его озаглавил. Эти «бесполезные слова» проводят через всю эмигрантскую литературу, большую и малую, старую и молодую, правую и левую, «охраняющую заветы» или «искажающую» их, через Алданова и Брешку, Цветаеву и генерала Краснова, резкую черту, разделяющую ее совсем по-новому.

Почти всегда переоценка ценностей, когда время ей наступает, приходит не с того конца, с которого ее, казалось, можно было ждать. Тринадцать лет существует эмигрантская литература. Тринадцать лет писались книги, выходили журналы, вырастали и убывали репутации, слагалась кирпичик за кирпичиком все более внушительная пирамида, и о каждом кирпичике в отдельности и о пирамиде в целом — казалось, все было известно. Известно, кто хорош, кто плох, кто так себе, кто «в расцвете прекрасного дарования» и кто исписался, у кого надо учиться и кого следует опасаться. Над всем этим витало гордое, осеняющее своей славой и великих и малых сознание необыкновенной важности «общего дела» охраны языка, традиций, «русской культуры за рубежом», как пишут репортеры. И вот — посмотрим правде в глаза — где она, эта русская культура? В чем она? В незыблемости буквы Ti? В том, что любую книгу, изданную в эмиграции, «можно дать в руки» подростку, а если нельзя дать, то само собой следует, что эта книга позорна. Что, с другой стороны, все подымающееся над уровнем «художественного чтения» в область духовных, религиозных, общественных исканий («исканий», а не установившихся, так сказать, «утвержденных и рекомендованных» норм) — исконную область настоящей русской культуры — осуждается как вредная и ненужная «декадентщина». Представим для примера появление в этом нашем «удушливом дыму» хотя бы Чаадаева с его «особым мнением» о России. Николая I нет, нет и Бенкендорфа, но они бы могли быть спокойны. Можно ли сомневаться, что «вся русская культура за рубежом», как один человек, не объявила бы Чаадаева заново сумасшедшим? Нельзя сомневаться. И, объявив, была бы по-своему права, по своей логике и логике своего читателя, на которого она изо всех сил старается походить. Но скажем откровенно — где тут Россия, хотя бы Россия Николая I, в которой мог все-таки появиться Чаадаев?

4

«Я готов не быть сейчас, с надеждой быть потом». Эти слова Мережковского кажутся гласом в пустыне, каким-то чудачеством: странная готовность «не быть». Для кого же пишет писатель, как не для читателей, чьего же внимания, как не их, должен он искать? Неопровержимая логика семейного чтения, «Нивы», пописыванья-почитыванья неопровержима и тут. Спорить трудно, потому что бесполезно. Нет ничего бессмысленней здравого смысла, когда он старается подняться, как курица в басне, до облак, выше предназначенного ему уровня. Пафос эмигрантской литературы — прежде всего пафос здравого смысла, а тому, кто им одержим, все равно ничего не объяснить. Ни того, что таланты тут ни при чем, что можно быть трижды талантливым и трижды «художником» и все-таки творить пошлость, если в условиях своего времени чистое искусство — «аполитичное», лучшие слова в лучшем порядке есть смердяковщина, пусть себе и талантливая и художественная; что наше время есть именно такое время; что русский писатель в наши дни в равной степени «обязан» быть и поэтом и гражданином не меньше, чем когда-либо (да и всегда это было для русского читателя и неважно и необязательно) — быть литератором; что Сирин «блестящими» романами роняет «Современные записки», а Берберова романом неудачным их украшает, потому что первый пишет с той же плоской целью написать «покрепче», «потрафить», что и капитан Лукин (разница только в средствах), а вторая еле слышно шепчет «не тебе кланяюсь, страданию твоему кланяюсь», и ее слабый голос тем самым уже есть голос России; что читателей у нас нет, Родины нет, влиять мы ни на что не можем и что в то же время самый простодушный из нас «блажен», «заживо пьет бессмертие» и не только вправе – обязан глядеть на мир со «страшной высоты», как дух на смертных; что ключи страдания и величия России даны эмигрантской литературе не затем, чтобы ими бренчал в кармане добродетельный Кульман; что даже страшно подумать, под какой ослепительный прожектор истории попадем когда-нибудь все мы, и что если нам что и зачтется тогда, то уж, наверное, не охрана буквы Ъ и не художественное описание шахматных переживаний.