Выбрать главу

— Если ты не против, Дез Эрми, давай переменим тему, тут мы с тобой не столкуемся. При одном только слове «натурализм» ты выходишь из себя. Лучше скажи, как твоя медицинская практика. Полегчало кому-нибудь от твоих электрических банок и пилюль?

— Во всяком случае, от них больше пользы, чем от всех этих патентованных средств. Не стану, правда, утверждать, что их хватает надолго и что они так уж надежны, впрочем, один черт… я, пожалуй, пойду, бьет десять, не ровен час, твой швейцар погасит на лестнице свет. Спокойной ночи, скоро увидимся.

Когда дверь за приятелем захлопнулась, Дюрталь подбросил в камин несколько совков угля и задумался.

Спор с другом раздражал Дюрталя тем больше, что он не один месяц вел его и с самим собой, и его вера в истины, которые он дотоле считал непререкаемыми, начинала разваливаться, засоряя сознание обломками.

Нападки Дез Эрми, пусть и слишком резкие, были все же не лишены оснований. Нельзя ведь отрицать, что натурализм, ограниченный нудным рассказом о заурядных судьбах на фоне бесконечных описаний то гостиных, то природы, ведет либо к полному творческому бесплодию, если применять его принципы последовательно и честно, либо к переливанию из пустого в порожнее и утомительному начетничеству. Но за пределами этого течения Дюрталь не видел ничего достойного — не возвращаться же к напыщенному вздору романтиков, к прилизанным опусам Шербюлье и Фелье или, еще того хуже, к слезливым историйкам Терье и Санд!{2}

Зайдя в тупик. Дюрталь терялся в расплывчатых теориях, в каких-то замысловатых, путаных и ни к чему не ведущих постулатах. Ему не удавалось выразить свои чувства, происходило именно то, чего он так опасался: он упирался в глухую стену.

Надо, говорил себе Дюрталь, сохранить подлинность документа, точность деталей, полновесный энергичный язык, свойственный реализму, но надо также исследовать глубины души, а не объяснять тайну болезненностью чувств; роман должен состоять из двух частей, спаянных одна с другой подобно тому, как в человеке неразделимы душа и тело, и анализировать их взаимные влияния, столкновения, согласие. Одним словом, не покидая столбовой дороги, столь уверенно намеченной Золя, надо проложить параллельно ей другую — над пространством и временем — и двигаться сразу по обеим, то есть избрать для себя спиритуалистический натурализм, не в пример прежнему возвышенный, совершенный, жизнестойкий.

Однако никто сегодня к этому не стремится. Пожалуй, только Достоевский, но ведь этот проникнутый каким-то болезненным состраданием русский не просто возвышенный реалист, он еще и христианский социалист. В нынешней Франции среди всеобщего разброда, когда всех интересует лишь материальное, существуют два литературных лагеря — либеральный, который делает натурализм доступным для светского общества, отвергая его смелые сюжеты и новизну выражений, и декадентский, который, доводя дело до крайностей, лишает роман описательности, плотности и под предлогом легкости и непринужденности сползает к невнятной тарабарщине телеграфного языка. Таким образом он лишь прячет поразительное отсутствие мысли за чисто внешними эффектами. Что же до поборников изображения действительности, Дюрталь не мог без смеха думать об упрямом ребяческом пустословии этих так называемых психологов, которые никогда не углублялись в неизведанные глубины сознания, никогда не высвечивали тайных уголков страсти. Они лишь приправляли безвкусную водицу Фелье солью Стендаля, и получалось ни то ни се — литература для курортников, одним словом.

Они повторяли в своих романах азы философии, включали в них свои примитивные рассуждения, как если бы простая реплика Бальзака, подобная, например, той, которую он вкладывает в уста старика Юло в «Кузине Бетте»: «Могу ли я увести малышку», — не освещала душу человека лучше всех этих конкурсных сочинений. Ждать от них какого-либо порыва, стремления вырваться из тисков действительности не приходилось. «Истинный психолог нашего времени, — думал Дюрталь, — не их Стендаль, а этот удивительный Элло, чей роковой неуспех похож на чудо».