Выбрать главу

Дез Эрми как в воду глядел. Дюрталь словно заново родился, погрузившись в страшную и дивную эпоху позднего Средневековья. Он зажил, спокойно игнорируя все, что его окружало, вдали от окололитературной суеты, короче, заточил свой дух в замке Тиффож рядом с Синей Бородой, проводя дни в полном покое, чуть ли не заигрывая с этим чудовищем.

История вытеснила для Дюрталя роман, фабула которого, разделенная на главы, на отдельные эпизоды, поневоле банальная и прилизанная, раздражала его. Однако и к истории он прибегал за неимением лучшего, не веря в ее реальность. «У человека талантливого, — говорил себе Дюрталь, — идеи и стиль лишь отталкиваются от действительных событий, важность которых зависит от поставленной задачи и от темперамента писателя.

С документами дело обстоит еще хуже, неоспоримых свидетельств нет, и на все можно посмотреть и так, и этак. Если документы и неподложные, их потом опровергают новые, не менее достоверные, которые впоследствии, когда обнаружатся другие, столь же надежные архивы, обесцениваются в свой черед.

В наше время, когда все упрямо роются в старых папках, история служит лишь для утоления голода литературных поденщиков, пекущих свои романы с нарочито запутанной интригой, за которые Академия жалует их своими почетными медалями и премиями».

Поэтому для Дюрталя история была лишь приукрашенной ложью, наживкой для простаков. Он представлял древнюю Клио как сфинкса, с лицом, украшенным торчащими бакенбардами, и с детской шапочкой на голове. «На самом деле точности достигнуть невозможно, — говорил себе Дюрталь. — Как постичь события Средних веков, если никто не в состоянии объяснить даже сравнительно недавнее прошлое — например, подноготную Революции, суть Коммуны? Остается самому измышлять образы, порождать в своем воображении людей иного времени, воплощаться в них, обряжаться, если возможно, в их одежды, выковывать в результате из тщательно отобранных деталей обманчивое целое. Что в конце концов и сделал Мишле;{6} и хотя этот старичок то и дело отвлекался на вставные эпизоды, останавливался на пустяках, пространно расписывал забавные случаи, преувеличивая их значение, как только вспышки чувствительности и припадки национализма нарушали правдоподобие его догадок, во Франции он единственный, кто не боялся погружаться в сумрак старинных сказаний.

Его «История Франции» местами возвышалась над обыденностью, несмотря на всю взбалмошную невоздержанность и бесстыдство автора, явно склонного к подглядыванию в замочную скважину; персонажи Мишле жили, покидали неестественный мир, где под ворохом цитат прозябали до этого стараниями его коллег. И что с того, что Мишле — наименее правдивый из историков, раз он превосходит их как художник и личность. Другие лишь рылись в бумажном хламе, шпигуя свою неудобоваримую писанину сухими фактами. По примеру Тэна они компоновали различные выписки,{7} оставляя, разумеется, лишь те, что согласовывались с их высосанными из пальца теориями. Эти люди открещивались от всякого воображения, гордо утверждая, что ничего не сочиняют, — и это была чистая правда, — тем не менее тенденциозным подбором фактов они искажали историю ничуть не меньше. И до чего же примитивен был их подход! Из того, например, что во Франции в нескольких коммунах происходило какое-нибудь событие, они тут же заключали, что и вся страна в такой-то день и час такого-то года жила тем же, думала о том же.

Они перекраивали историю столь же дерзко, как Мишле, только им недоставало его страстности, его фантазии. Они приторговывали историей, распродавали ее по частям, за деревьями не видя леса, — так сейчас отдельными мазками малюют некоторые художники, так сейчас декаденты стряпают свою белиберду! Ладно еще биографы, — думал Дюрталь, — эти лишь прихорашивают своих героев. Люди написали целые фолианты, доказывая, что Феодора была девственницей, а Ян Стин — трезвенником.{8} Другие отмывали Вийона, силясь убедить читателей, будто Толстая Марго из баллады — вовсе не женщина, а вывеска над кабаком. Ни с того ни с сего они представляли поэта тишайшим, законопослушным и, уж конечно, безукоризненно честным человеком. Можно подумать, что, сочиняя свои монографии, эти историки боятся скомпрометировать самих себя обращением к писателям или художникам с дурной репутацией. Им, безусловно, хочется, чтобы те были благонравными обывателями под стать им самим. Свои иконографические образы они фабрикуют из известных ингредиентов, которые придирчиво очищают, переиначивают, просеивают чрез мелкое сито мещанской добродетели».