— Ты, Арина, ничего не замечала? — решилась однажды спросить Настасья Дмитриевна у своей ключницы. — Учитель не похож на бывшего гувернера?.. Помнишь?..
Настасье Дмитриевне совестно было яснее выразить свою мысль.
— Где мне заметить, матушка, Настасья Дмитриевна… Стара я стала… Бог его знает… Здесь-то тихоня, а на стороне что — бог его знает…
— Ну, до этого мне дела нет, лишь бы здесь вел себя прилично… Федю бы не испортил… дурным примером…
— Младенец Федор Николаевич… младенец… и душа ангельская… Намедни пришел к ним Филат постельку стлать, а Федор-то Николаевич не допустил… сам, говорит, могу, и у меня руки есть. А учитель-то этот косматый сидит, бороду пощипывает и ухмыляется… Я стою тут, смотрю — белье чистое приносила — и говорю Филату: «Чего, говорю, ты смотришь: разве, говорю, прилично барину самому себе постель стлать, — на это, сказываю, тебя нанимают, жалованье дают», — а Федор-то Николаевич — добродетельная душа — вступился: «Оставьте, говорит, няня, Филата в покое, я сам постель стлать буду…» — «Да как же это так, Федор Николаевич? прежде этого не было никогда». — «То было прежде», — замялся Федор Николаевич. Я думала, учитель-то надоумит, а он поглядывает, помалчивает, да все ухмыляется… Бог его знает, какой он такой.
Настасья Дмитриевна выслушала этот рассказ молча, не без тоскливого предчувствия о чем-то страшном.
— И креста не носит! — озираясь по сторонам, шепотом продолжала Арина Петровна. — Не носит, матушка!.. Лба никогда не перекрестит… Не видали этого… Н-н-нет!..
Настасья Дмитриевна с соболезнованием тихо покачала головой…
— Ты, Ариша, следи, — проговорила она чуть слышно. — Неужели никогда не молится?..
— Никто не видал этого! — усмехнулась на это Арина Петровна. — По ночам все книжки читает… Не до молитвы тут!
На следующее утро Настасья Дмитриевна присутствовала на уроках, которые давал Глеб Ольге Николаевне (на этих уроках она всегда присутствовала), и, несмотря на желание найти в них что-нибудь нехорошее, осталась довольна. Черемисов, по ее мнению, излагал предметы «ясно и отчетливо», хотя не без некоторого, пожалуй, и лишнего «увлечения». Зато это «увлечение» было по душе молодым людям. Сперва Ольге показалась странною непривычная ей, свободная, резкая речь Черемисова, когда он, описывая исторические явления, освещал наиболее выдающиеся моменты…
«Что это такое? Где она? Она никогда не слыхала такого языка?» — невольно навертывались вопросы, и она скорее с любопытством, чем с увлечением, слушала Глеба. Ей даже казалось неприличным, что «этот бедный учитель» трактовал с какой-то плебейской уверенностью о таких событиях, о которых она прежде слышала совсем другое и которые всегда обходила с какой-то странной боязнью.
И вдруг об этом говорят совсем другим языком.
Сперва Ольга дивилась, а потом полюбила эту смелость. «Точно над пропастью танцуешь!» — сказала она однажды Lenorme, которая вместе с Федей жадно впивалась в Черемисова во время интересных уроков. Случалось, что и Настасья Дмитриевна подчас увлекалась и находила, что он преподает не без таланта.
«Но отчего он не молится, несчастный? — задумывалась она не раз. — И отчего вдруг Федя сам стал постель себе стлать?»
Она искала и не находила ответа.
Стрекалов не мог нахвалиться Черемисовым, особенно с тех пор, как Глеб сделал какое-то очень удачное применение на заводской машине. С тех пор уважение к нему росло, и Стрекалов не раз обращался к Черемисову за советами.
В одну из суббот Николай Николаевич приехал к обеду не в духе. Против обыкновения, он молча и сердито хлебал суп. Настасья Дмитриевна раза два украдкой взглянула на мужа и, когда он, кончив суп, выпил рюмку хереса, она решилась спросить: