Выбрать главу

— Ну, что ты, старый хрыч, расселся здесь, видишь — гладить нужно! — обыкновенно, словно голодная собака, начинала воркотню хозяйка.

— Я, Лизавета Петровна, уйду, сейчас уйду… Только куда бы уйти? — рассуждал Алексей Трифонович, надвигая очки в медной оправе на свой оплешивевший лоб.

— Куда? — горячилась Лизавета Петровна. — К черту! Вот куда!

Алексей Трифонович богобоязненно крестился и поникал головой.

— Ты подумай, Лизавета Петровна, что ты говоришь-то? И разве это не грех? — тихим, слегка укоряющим тоном замечал Алексей Трифонович.

— Ах ты, старый халдей! Еще грехом стращать вздумал! Кабы не я, кто бы тебя, дурака, кормил, а? А туда же: грех!

— Разумеется, грех! — еще тише шептал старик.

— Сейчас же проваливай!.. Ступай по церквам, а то хоть прямо на Афон… убирайся! — кричала Лизавета Петровна.

— Маменька! — раздавался из соседней комнаты тоненький голос Нади, — оставьте папашу.

— И ты за него? У, чертово отродье! Из-за тебя ночей не сплю, не доедаю, не допиваю, а ты так-то мать уважаешь?

Обыкновенно Алексей Трифонович, не дожидаясь конца такой сцены, собирал тихонько свои духовные книги, бережно прятал их в шкапчик и, поцеловав и благословив дочку, уходил из дому и только поздно вечером возвращался домой, вволю пошатавшись по разным церквам. Тихо укладывался в своем углу на жесткой кровати и долго еще нашептывал разные молитвы.

Когда Лизавета Петровна сживала из дому мужа, то принималась грызть дочь. Она обвиняла ее во всевозможных гадостях. То корила воображаемыми любовниками, то винила в неблагодарности, в нелюбви, в бессердечии и тому подобном. Тогда, вся в слезах, Надя убегала из дому…

Оставшись одна, Лизавета Петровна предавалась раскаянию: она вслух упрекала себя, называла себя извергом и по целым часам неутешно рыдала, бия себя в грудь перед образами. Пообедав одна, Лизавета Петровна выпивала рюмки две наливки и шла в театр. В галерее пятого яруса ей давали бесплатно место, и Лизавета Петровна, глядя на свою играющую дочку, смеялась и плакала, как ребенок. Если соседи ее делали замечания не в пользу дочки, она, не обинуясь, громко называла их ничего не понимающими свиньями и вообще вступала в такую крупную брань, что нередко усовещевать Лизавету Петровну приходилось капельдинеру. Когда, однажды, после одной из домашних сцен, Надежда Алексеевна, играя какую-то роль несчастной девушки, грохнулась взаправду без чувств в театре, зрители пятого яруса видели пожилую женщину с седоватыми волосами, с энергичным, умным лицом, кинувшуюся опрометью вон с места и кулаками расчищавшую себе ход, так что ее приняли за сумасшедшую.

То была Лизавета Петровна. Как полоумная вбежала она за кулисы и, припав к помертвелому лицу нервной дочери, при множестве актеров и актрис, просила у нее прощения, заливаясь сама самыми искренними слезами.

Восторженная, самолюбивая от похвал, возвращалась молодая артистка домой, и еще суровей и печальней казалась ей действительность. Она, кажется, и жила двумя жизнями: одной — в театре, другой — дома. Там — восторг и сочувствие. Здесь — брань, попреки и чистенькая бедность (Наумова получала пятьсот рублей жалованья, на которое и жила вся семья). Возвращаясь из театра домой, Надежда Алексеевна садилась на кровать к старику отцу и рассказывала ему о своих успехах.

— Вот ты какая! — с восторгом шептал старик, гладя своей худой рукой по щекам дочери.

Сам Алексей Трифонович никогда не видал своей Нади на сцене; он вообще считал неприличным для себя ходить в театр, но никогда, впрочем, не отговаривал дочь бросить артистическую карьеру.

— Пусть каждый соблюдает себя по возможности! — говаривал старик.

В ответ на восторженные рассказы дочери о блеске, успехах и овациях в театре Алексей Трифонович рассказывал Наде о красотах Афона, о дальних путешествиях, которые его манили, о странниках и подвижниках-богомольцах. И голос старика во время этих рассказов слегка дрожал от умиления; речь его лилась плавно; он, вечно забитый, робкий старик, говорил теперь увлекательно, с каким-то мистическим вдохновением, так что Надя заслушивалась его по целым часам.

— Папаша, мой милый, — спрашивала иногда Надя, — отчего ты такой святой? Отчего это ты все молишься, голубчик мой?

— Грешил, Наденька, много. Ох, много!

И старик больше ничего не объяснял.

Только Лизавета Петровна во время сильного гнева разъясняла иногда причины такого усердного подвижничества своего супруга.

— Небось, — упрекала она, не в меру сердитая, — старые грехи, подлец, замаливаешь! С вашим графом загубили вы божью душу, христопродавцы!