Он не проронил слова, перекрестился, бережно собрал книги и собирался уйти. Только одна крупная слеза скатилась на седую бороду, лучше слов говоря, каково старику.
Надя бросилась к матери и, глотая слезы, крикнула:
— Это подло так обижать папашу! За что вы его обижаете? За то, что я его люблю? Ну да, люблю, а вас нет!
— И ты, змееныш, туда же? Вот тебе, вот! — забылась вовсе мать и несколько раз ударила дочь.
Надя вскрикнула, схватила шляпку и выбежала вслед за отцом из дому.
— Папаша, дорогой мой папаша, — нагнала она отца, — уйдем от нее!
— Друг мой, я совсем уйду! — тихо отвечал Алексей Трифонович. — Уйду туда! — добавил старик, показывая куда-то рукой.
— Куда?
— На Афон уйду, завтра же уйду! А ты оставайся, тебе легче будет. Мать из-за меня и тебя ест! Я ее нищей сделал, а тебя она любит. Господь с ней, я на нее не сержусь и там за всех вас помолюсь богу! — прибавил решительно Алексей Трифонович.
Печальная пришла Надя к своей подруге и в тот же вечер играла «Катерину». Все вспомнилось Наумовой во время игры, свое горе подошло к сердцу, и театр дрожал от рукоплесканий.
На другой день Алексей Трифонович прощался с женой и дочерью. Он был одет странником, в черной ряске, с котомкой за плечами, в руках была длинная палка.
— Прости, Лизавета Петровна, — сказал старик, низко кланяясь, — и не поминай лихом.
Лизавета Петровна как ни крепилась, а зарыдала.
— Ну, поцелуемся, — продолжал Алексей Трифонович, — не год ведь с тобой прожили, а почитай, двадцать пять лет!
И когда супруги обнялись, у обоих из глаз текли обильные слезы.
— Ну, Надя, будь счастлива! — рыдал старик. — Лизавета Петровна, береги дочь.
Надя так и припала к отцу.
Наконец Алексей Трифонович оторвался и ушел. С тех пор она никогда его не видала. Где он? Надежда Алексеевна до сих пор не знает.
Разлука с отцом сильно подействовала на нервную натуру девушки. Первые дни она тосковала, исхудала и, наконец, слегла в постель.
Лизавета Петровна была безутешна. Она страстно ухаживала за дочерью, позвала доктора, не спала ночей, но как только дочь стала поправляться — таки не выдержала и упрекнула:
— Отца небось любишь, даже заболела! А мать не любишь!
Надя отвернулась, не сказав ни слова, а Лизавета Петровна снова стала каяться и до того измучилась, что заболела сама.
Так шла жизнь Надежды Алексеевны. Она только и жила на сцене. Дома — учила роли или читала романы, какие попадались под руку, да слушала брань и упреки. Все эти противоположности сильно влияли на девушку, и она стала любить какой-то заоблачный, ею самой созданный мир и ненавидеть действительность, в романах она находила для этого благодарную почву. Впрочем, время взяло свое; вечные дрязги дома, закулисные интриги и чрезмерное поклонение поклонников и ее испортили; она сделалась раздражительна, капризна, властолюбива с теми, кто поддавался. Это уж знали при театре. Скоро узнала это и мать, когда дочь понемногу стала выходить из положения рабы. Мать сперва бранилась, но потом, когда Надя сама стала браниться, помирилась с своей новой ролью и только жаловалась, утирая слезы, за рюмкой вишневки, своей приятельнице:
— Житья нет! Не дочь, а черт! Родную мать из дому хотела выгнать… Родную, а, каково это? За все мои заботы… До чего дожила я, бедная? — плакалась Лизавета Петровна, изливая ручьи слез после третьей и четвертой рюмки.
Действительно, однажды после безобразной сцены Надежда Алексеевна в порыве сказала, что она оставит мать и будет жить одна. Лизавета Петровна сообразила, что жалованье получает не она, а дочь, и… поджала хвост, смирилась. Таким-то образом, мало-помалу, они поменялись ролями. Раб стал господином, а господин — рабом.
XXVII
Поклонников у Надежды Алексеевны было, разумеется, множество. Каждый раз, по окончании спектакля, около ее кареты стояла толпа молодых людей, каждый вечер ей кидались букеты, нередко подносились подарки. Не раз она получала и записки: одни — почтительно влюбленные, другие — прилично-развращенные, в которых предлагали ее «холить, как царицу», а взамен этого просили сердца или, говоря откровеннее, — тела. Надежда Алексеевна сначала плакала, разрывая эти записки, но потом привыкла, не рвала, а смеялась. Впрочем, не всегда можно было и смеяться! Раз ей чуть не пришлось покинуть сцену из-за преследований одного важного и влиятельного старика. Он ее, как актрису, потребовал к себе, и когда они остались вдвоем в кабинете, старик взял фамильярно молодую девушку за подбородок и сказал: