Николай Николаевич покачал головою и спросил:
— Ты расспрашивала Федю, о чем Черемисов говорит с ним?
— Спрашивала.
— И что же?
— Федя отвечал с улыбкой, что о многом они говорят.
— Гм! — Стрекалов пожал плечами. — Сейчас Карл Карлович был… Тоже жалуется…
— Будь настороже, мой друг. От этих людей все станется. Заметил ли: он никогда лба не перекрестит!
Стрекалов промолчал. В его глазах это была не большая беда. Он сам не отличался особенным соблюдением обрядов.
— И эта сухость… резкость какая-то… Точно он с нами и говорить-то не хочет…
— Это уж характер такой.
— Н-н-н-нет… Нет, Николай. Я наблюдала за ним. Иной раз так презрительно смотрит, столько злости…
— Наблюдай, Настенька, и, если что заметишь, скажи. Избави бог Федю от дурного влияния… Избави бог… И Ольгу береги! Время нынче смутное! — проговорил Стрекалов с чувством страха за своих любимых детей.
— Да! — вздохнула мать. — Странное время… Стригут волосы и идут в доктора! — добавила она, презрительно скашивая губы.
Стрекаловы проговорили за полночь, и результатом их беседы было решение: во что бы то ни стало убедить Ольгу принять предложение Речинского.
— Это было бы счастием для всех нас! — закончила Настасья Дмитриевна, поднимаясь с кресла и прислушиваясь к бою часов. — Однако поздно, Николай, первый час!
— Да, Настенька, для всех, моя умница! — значительно промолвил Стрекалов, целуя жену.
— Ты, быть может, ужинать хочешь, Нике? — предложила Настасья Дмитриевна, останавливаясь на пороге.
— И, если позволишь, с хересом, — улыбнулся Николай Николаевич, любуясь роскошным станом жены, которая лениво потягивалась и изгибалась с неподдельной кошачьей грацией.
— Будет и херес, мой друг! — тихо ответила она, кивнув головой, и ровным шагом ушла распорядиться, чтобы подали ужинать в маленькой столовой. По дороге она остановилась у дверей Ольгиной комнаты и приложила ухо. Она услышала тихое, ровное дыхание спящей девушки и пошла дальше.
— Избави боже! — тихо шепнула она, перекрестилась и с чувством злобы подумала о Черемисове.
XXXV
Глеб сидел в раздумье перед толстой книгой счетов, только что им оконченной. Цифры показывали ловкое обирание со стороны Карла Карловича. Показывая в отчетах плату рабочим, цифра которой была и без того не особенно велика, он в действительности платил значительно меньше. Счет штрафных денег тоже был нечист, — цифры показывали это ясно.
Долго сидел Глеб над своей работой и сумрачно глядел на массу исписанных цифр. Невольно приходили ему на память слова Крутовского, что ничего из этого не выйдет. Увлеченный работой, он и не хотел думать об этом, а теперь?
Он припомнил, что в последнее время отношения Стрекалова заметно изменились, он несколько раз намекал о чтениях, сам стал посещать их и даже выказал неудовольствие, что на чтения ходит много рабочих. А доктора уже просили прекратить их. Глеб ждал, что скоро, пожалуй, и его попросят о том же.
С каждым днем Глеб более и более убеждался, что самое его дело — какое-то эфемерное, непрочное, в зависимости от каприза богатого барина. «Хочет он, и я кое-что делаю, а не хочет? К чему ему на свою голову хотеть?»
На лице Глеба появилась знакомая злая усмешка, и он поник головой. Прежние мысли, в которых он играл роль мудрого змия, а Стрекалов — глупой овцы, показались ему теперь чем-то наивным. На душе было тяжело, скверно. Ядовитое, безотрадное сомнение потихоньку пробиралось к его возмущенному сердцу.
«Ведь и не луну схватить хочешь, а чувствуешь, что вот придут, скажут: „Брысь!“ — а ты благодари… И безо всякой драмы это произойдет, а так, по душе, патриархально…»
Он нервно вскочил и, словно волк в клетке, заходил по комнате.
В эти минуты он припомнил все те сделки с совестью, от которых в былое время с негодованием бы отшатнулся, но с которыми в доме Стрекаловых ему поневоле приходилось мириться. Года четыре тому назад он сурово бы отвернулся от Стрекалова, а теперь он любезничал, хитрил с ним. А впереди еще виднелась длинная кривая дорога разных мелочных сделок, которую надо было пройти, не выдав своего негодования.
А чего достигнешь?
Глеб горько засмеялся.
— Туда же, маленький Лассаль! — ядовито шепнул он. — Крошечный Лассаль, добивающийся разными кривдами права обучать грамоте под страхом ежеминутно быть…
Черемисов не докончил. Ему стыдно было сказать слово, которое вертелось на языке. Злоба, тупая, бессильная злоба душила его.
— Прохвост ты, прохвостом в глазах большинства так всю жизнь и останешься! — шептал он глухим голосом, готовый зарыдать от злости. — Мышь подлая, бессильная… Что ты сделаешь, что? А туда же! — мудрый змей! Змей, которого всякий, кому не лень, раздавит или отдаст околоточному!