Наконец осень стала осенью. Непривычная сентябрьская жара сменилась волглыми туманными днями. Ночью задувал ветер, патлатые тучи неслись по небу, роняли на землю шквальный дождь, уходили за горизонт. Деревья желтели так скоро, будто на весь маскарад дней отведено в обрез и надо спешить. До зимы оставался месяц. Прохожие прибавили в росте, чуть отяжелели, одевшись в драповые пальто, и довольны собой — все устроилось, можно спокойно ждать зимы.
Это было похоже на страсть. Он писал утром, вечером, глубокой ночью, писал о чем угодно, торопился. Всякая страсть недолговечна — может пройти. За месяц вчерне набросал повесть. Раньше он никогда не писал повестей.
«Ну конечно же, — убеждал он себя, — на все эти препирательства в редакции должно смотреть со стороны. Закрыть глаза и думать, как я напишу обо всем этом через год, два. А сейчас запоминать: со временем все обрастет словесной плотью». Он непременно напишет об этих вот людях, их взлетах, неумении признать собственное поражение. Уже и название есть: «Лабиринт». Отличное название для романа! Или еще лучше — «Кутерьма», а может быть — «Я и все остальные».
Максим прислушивался к себе. Должно же что-то измениться. Какие-то новые ощущения. Он оглядывался, присматривался к чужим разговорам, искал удачные сравнения. Вот эти два старика похожи на пни. Деревья спилили, а пни стоят. Раньше он встречал их тоже, однако старики проходили мимо и оставляли его равнодушным.
«Да, да, я меняюсь… Строительный кран похож на жирафа. У Кропова жеваный лоб». Максим нервно потирал руки; хотелось потянуться, удивительно приятно чесались ладони.
Нина заходила в столовую, отдергивала шторы и подолгу стояла над ним, разглядывая его осунувшееся лицо, чуть открытый во сне рот и руки, — он раскидывал их широко, почти на весь стол, и так засыпал, сунув под щеку раскрытый журнал.
Чем больше он писал, тем ощутимее было желание прочитать те, первые рассказы. Он уже вытягивал их с полки, но тут же возвращал на место. Потом, после, когда-нибудь. Максим торопливо просматривал последние листы рукописи, долго кружился по комнате, принимался читать Бунина. Очень скоро замечал, что читать его невозможно. Выхватывал фразы, сравнивал их со своими, холодел от ужаса: получалось, что писать Бунин не умел, и слог у него кошмарный, напыщенный, и каждую фразу можно сократить вдвое. «Что же это?» — бормотал Максим. Уже в какой раз хватал исписанные листки, вглядывался в них, закусывал до боли губы. Написанное час назад казалось перевернутым вверх ногами. И тогда Максим набрасывался на рукопись, вычеркивал бесконечные «что», «будто», «жаль» (они встречались по десяти раз на странице), принимался снова читать. Получалось скверно, текст рассыпался, становился угловатым, чужим. Перо взвизгивало, разрезая накрест негодные страницы.
Разочарование вымотало его, работа двигалась черепашьими шагами. И все-таки к концу сентября он закончил повесть. Теперь, когда поставлена точка и в самом низу маячит поплавком безмятежное слово «конец», Максим исподлобья разглядывает массивный стол и никак не решается обернуть рукопись первой страницей и перечитать все сызнова. Здесь, в этих ста пятидесяти страницах, — его надежда.
Первым прочел повесть Васюков. Они уединились в тихом кафе. Был холодный, ветреный день. Летний сезон кончился. На веранде стоял всего один столик. Им не мог никто помешать. Долго молчали. Мысленно решали, кому начинать этот разговор. Говорили поначалу не спеша, с трудом преодолевая неловкость. А затем все злее, злее.
— Есть же, черт возьми, есть! — кричал Васюков, перечитывая страницы. — Почему же дальше по-другому? Куда все подевалось? Неужели разницы не видишь? Сыро. Переделать! Переписать! — Он не умел говорить спокойно. Взрывался, начинал ходить. Хорошо, хоть их никто не слышал.
— Пока лишь очертания, — шумел Васюков, — а нужен дом. Понимаешь, дом! Семимильные шаги — это не для тебя. Все побежать норовишь. А зря. Ты из тихоходов.
Разошлись мирно, никаких обид, все-таки свои люди. Переделывать не стал. Сказалась усталость. Да и подозрительно: а надо ли? Может, завидует Васюков. Сам-то не пишет. Кое-что подправил, ужал и — айда!
Повесть напечатали. Не без издержек, конечно. Что-то ужали, что-то выбросили. Редактор еженедельника уверял, что так даже лучше. Максим махнул рукой: черт с тобой — валяй. Ты редактор, с тебя спрос. В душе же переживал и за повесть, и за нескладную редактуру.
Вечерами он стал чаще бывать в «Павлине». Сидел подолгу, встречал знакомых, иных видел впервые — знакомился. Обещал посмотреть, продвинуть. Однажды встретил Чередова. Обменялись взглядами. Угадывалось все, что угодно, кроме расположения. Приказал себе забыть о встрече, не думать о ней. Не получилось. Весь вечер терзался подозрениями, фантазировал. «Ответ на мое выступление? Вряд ли, Чередов умен, он не станет мельчить. Да и зачем ему это? Он уверен, я приду к нему сам». Кто-то подсел к столу, его представили: небрежный поклон, вялое пожатие руки. Голубой туман плывет перед глазами. А в тумане Чередов, и никого больше. «Как жизнь?» — Максим невпопад улыбается. Кто же это сказал? А впрочем, какая разница. Все на одно лицо. Жизнь великолепна.