Выбрать главу

— Так ведь и жил мало.

— Первую повесть какую грохнул! С ума сойти! Она ему как укор. Лучше ничего написать не смог, говорят, пил.

— Может, и так. Куда ни кинь, все клин.

— Ты его хвалил, а теперь стой и смотри.

— Чего ты ко мне пристал? Его все хвалили.

— Ты не все. Ты имя. Не надо было начинать. После твоей трескотни он ничего не написал.

— Ваше дело писать, а наше дело — хвалить или ругать. Каждому свое. Знаешь, как он писал, один десяти стоил.

— То-то и оно. Десять живут, а он помер.

— Тут, брат, не угадаешь, все помрем.

— Кого ты обманул? Его? Себя? Нет, себя ты не обманешь, не из таких.

— Слушай, иди ты к черту, я не нуждаюсь в отпущении грехов.

— А тебе их никто и не отпустит.

— Говорят, от него жена ушла.

— Ушла. Он последнее время знаешь как закладывал — кошмар.

— И это говоришь ты, его друг.

— Ладно, не зуди. Кажется, начинают. Вон и Чередов появился. Пошли.

Приглушенно играла музыка. Максим не заметил, кто-то надел ему траурную повязку и чуть решительнее, чем обычно, подтолкнул в зал.

Удушливо пахли розы. Они стояли в трех больших корзинах у изголовья и по бокам. Розы совсем свежие. Крупные капли воды похожи на ртуть. Он старался не смотреть на осунувшееся, ставшее строгим лицо Храмова. «Как хороши, как свежи были розы…» Нет, не то, не к месту. Храмов был, Храмова нет. Это по существу. Главное, не смотреть на его лицо. Прикрыть глаза. Каждый переживает по-своему. Храмов умер. К этому еще надо привыкнуть. Отчего мне так нехорошо? Я его и знал меньше других. А впрочем, так же, как другие. Его никто не знал. Интересно, как скоро забудут о человеке? Наступит завтра, послезавтра. Газетчики вездесущи, куда ни кинь — знакомый. «Память о нем сохранится навечно». В двухметровом некрологе так, и в газете так: всюду — одно и то же. Память! Кто ее будет хранить? Фотографии в семейном альбоме? У него нет семьи. Ты же слышал — жена ушла. Соседи? Он был рассеянным человеком, забывал закрыть воду, пережигал свет. Теперь им будет спокойнее. Друзья? Он слыл нелюдимым, да и эгоизм его был известен.

Соберутся на поминки. Зачем? Чтобы по-доброму забыть о человеке. И никто ничего хранить не будет. Ни в своей памяти, ни в чужой.

Умер Храмов. Все умрем. Так ли уж важно, будут вспоминать или не будут. Там все угомонится, даже тщеславие. «Мы с тобой одного поля ягоды». Сколько времени прошло, а я все забыть не могу. Ну и зря. Мало ли какая чепуха пьяному в голову взбредет.

— И все-таки любопытно, как будут вспоминать о нем?

— Это какой же Углов? Ах, высокий, смуглый? Заместитель редактора «Пламени»? После Куприянова работал.

— После Куприянова? Вы что-то путаете. Да и какая разница? Был, не был. Он что, Вольтер, чтобы о нем помнить?

— Он еще рассказы писал.

— Рассказы? И хорошо?

— А кто его знает — печатали.

— Эх-хе, всех нас печатают. А как оглянешься, получается пшик.

«…Что это я? Какая-то дребедень в голову лезет. Не могу больше».

Меняется караул. А люди все идут и идут. Те, кто оказывался здесь случайно, с любопытством заглядывали в зал, пугались гроба, виновато моргали глазами, будто извинялись за некстати получившуюся суету, и уже медленно, на цыпочках спускались вниз. Траурный митинг объявили открытым. К гробу подошел Чередов и, глядя в чуть приподнятое подушкой и цветами лицо Храмова, стал говорить глуховатым баритоном.

— Сегодня мы прощаемся с нашим товарищем, — сказал Чередов совсем тихо, толпа невольно качнулась в его сторону. Чередов заговорил громче: — Никакие слова не в силах передать горечь утраты. Умер журналист, умевший говорить людям правду, умевший любить людей. И наш труд, наше творчество, вобравшее в себя столь прекрасные качества, будут лучшей памятью ему — бескомпромиссному публицисту, нашему однополчанину Георгию Храмову…

У Максима закружилась голова, и он стал пробираться к выходу. Ему неохотно уступали дорогу. Он понимал: проталкиваться, тем более сейчас, пока там еще говорят, нехорошо, однако остановиться уже не мог. Ближе к выходу люди стояли свободнее. На лестнице, двумя-тремя этажами выше, грохает дверь лифта, оживленный разговор и даже отголоски смеха. И опять ему подумалось: «Странно, именно странно, а никак не удивительно. Там, двумя этажами выше, мир остался неизменным, никто не знает и никого не интересует Георгий Храмов, его жизнь». Максиму вдруг захотелось кричать. Он даже представил, как эхо покатится по каменным пролетам лестницы. На какую-то секунду люди остановятся, будут разглядывать непонятного им и, видимо, не совсем нормального человека. «Господи, — скажет кто-то. — И чего он орет, идиот. Нашел чем удивить — человек умер».