Выбрать главу

Наши услуги друг другу были незначительными, скорее, приличествующими интеллигентным людям. Мы боялись затруднять друг друга. А если и случалось помочь, то беспокойство прочно поселялось в душе каждого из нас. И вряд ли скажу уверенно, что это будоражилась, искала выхода наша доброта. Нам непременно желалось совершить ответное действие. Какой-то неотступный испуг оказаться в должниках. Ведь мы собирались стать друзьями. И никому из нас не хотелось, подумав об этом, сделать следующее движение мысли — признаться в выгодности нашего союза. Не выгодности вообще (последнее справедливо и разумно наверняка), а большей выгодности для кого-то из нас двоих. И мы с редкой въедливостью сравнивали наши даже незначительные услуги, желая того лишь, чтобы они были примерно равными. Иначе покой оставлял тебя, и ты в панической спешности искал возможность оказаться полезным, страшась постоянно лишь одного — быть понятым, угаданным в своем желании.

Боязнь быть понятым прямо-таки преследовала нас — слова, поступки его или мои переставали быть просто словами и поступками, в них непременно выискивался иной смысл, конечно же скрытый, закамуфлированный, который положено распознать и прочесть. И я уже иначе вел себя при встречах, иначе смотрел ему в лицо, иначе оценивал движения, жесты. Даже жалобы на нездоровье воспринимал как стыдливый намек на навязчивость, не улавливал в них желания услышать сочувствие сверстника и, судя по всему, тоже не очень здорового человека.

Всматривался, долбил, прощупывал его лицо взглядом, признавал в нем не столько черты знакомые, но и скрытность тоже. Мрачновато-задумчивое, обрамленное пышноволосой сединой благородно-состарившееся лицо, когда атрибуты моды — породистые баки, чуть обвисающие усы и волосы, длинно стриженные навалом на лоб, — вдруг превратили лицо красивого и сильного, физически сильного человека в красивое лицо человека, уже прожившего долгую жизнь. Необъяснимое движение по прямой, без промежуточных станций, без замедления хода. Жил, как жил, не старея, не тяжелея. Красивый, молодой и сильный, со своим сипловатым баритоном. Казалось, он будет таким вечно. И, поди ж ты, сразу стал старым. По-прежнему красивым, но старым человеком. Удивительное лицо, хмурое, с глубоко скрытой азиатчинкой, что с возрастом стало заметнее: отекшие веки чуть сузили глаза, и еще усы, обвисшие и седые, добавили сходства.

На этом лице, похожем на изваяние, иногда вдруг дергалась щека, и тогда глаза, готовые принять радость, гасли мгновенно, оставался видимым лишь отблеск невозникшей улыбки: мол, тебе нравится рассматривать, бог с тобой. Этой усмешкой он выказывал и сочувствие собеседнику, и свое превосходство над ним. Он никогда не начинал разговора первым, смотрел лукаво и настороженно, в зависимости от настроения, и ждал, словно желая убедиться, насколько полезно собеседник распорядится инициативой в разговоре, которую он так легко уступил ему.

Но мы-то с ним хотели войти в нашу дружбу на равных, без превосходства. Не обременяя дружбу, а лишь позволяя ей совершить единственное и самое главное: зафиксировать наше духовное единение, и отныне жить в расчете, что оно существует.

Он многое мог, он был влиятельным человеком. Даже в его затворничестве угадывалась молчаливая сила. Ее сторонились, брали в расчет.

Процессия двинулась. «Последние триста метров», — вздохнул кто-то за моей спиной. Я оглянулся. Это был жилистый, непривычно подвижный для своего возраста человек. Сутулый, лысоватый, он заваливал голову чуть набок, и было непонятно — привычка это или следствие контузии, нездоровья. В такой момент он делался похожим на петуха; один глаз был прищурен, отчего на лице даже в столь скорбный момент сохранялась гримаса скрытого ехидства.

Видимо, он ждал моей реакции. Но я лишь оглянулся на реплику, и он поймал этот момент, спешно забормотал, адресуясь, только ко мне:

— Знаю, знаю, знаю. Вы профессор Лапшин, заведуете кафедрой в пединституте. Нас знакомили. Что за жизнь, что за жизнь… Встречаемся на похоронах, знакомимся на поминках.

Он еще говорил что-то в том же роде, настаивая на нашем знакомстве, вспоминая очень личные моменты жизни покойного, которых я не знал. Он говорил о них таким доверительным шепотом, с подмаргиванием, причмокиванием, что я устыдился своей кромешной неосведомленности, которую при желании можно истолковать как заведомую отстраненность, равнодушие, черствость.

Возможно, я так и не стал другом покойного, но человеком, достаточно ему близким, я все-таки был. И если не все, то многое из услышанного сейчас мне надлежало знать.