Мне не надо их перечитывать, я выучил наизусть эти десять сравнительно небольших рассказов. «Где сюжет, скорее чувствуешь, чем видишь. Неестественность языка становится своей противоположностью, где свежестью дышит каждая строка и непосредственность — пароль автора». Ах, Берчугин, Берчугин, любите вы интеллигентный стиль.
В такие минуты на душе светлело. Появлялось желание писать. Я еще не знал, о чем именно. В каком-то лихорадочном возбуждении шарил чистые листы бумаги, ручку, долго и ласково гладил стол, словно желал задобрить его. Затем действительно начинал писать, сбивчиво, торопливо. Это только кажется невозможным, успокаивал я себя. Надо очень захотеть, и уж тогда непременно получится. Затем перечитывал написанное, понимал, как это плохо, рвал. Тогда-то я и решил перепечатать рассказы на машинке. Те самые, в которых было что-то от Куприна, раннего Чехова. Чего я достиг? Хотел вернуть рассказы к их изначальному состоянию? Конечно, нет. Я надеялся на большее. Перед каждой новой работой раскладывал их перед собой и, как школьник на уроках чистописания, старался повторить каждую букву, даже манеру расставлять знаки препинания. Я был похож на человека, потерявшего память. Единственный путь — вернуться назад, начать сначала, от детства. Возможно, какое-то ощущение, давно пережитое, запах, музыка, цвет повторятся в сознании и разбудят заснувший мозг.
Абсурдные мысли. Абсурдные поступки. Я просчитался. Просчитался в главном. Тому человеку было легче. Он будил свой мозг, свою память.
И все-таки я писал.
Сегодня это называлось «Медвежий угол», а пять дней назад — «Ищу Млечный Путь». Со временем мне надоело рвать написанное, и я складывал все в одну стопу. Уже не перечитывал, а только листал желтоватые страницы, узнавал свой почерк, свои пометки на полях, находил удачные фразы, но чем внимательнее вчитывался в них, тем отчетливее понимал: чужие рассказы. Возможно повторение лишь самого себя. Да и возможно ли?
И опять все тот же вопрос: был ли страх? Прошло достаточно времени. Я многое передумал, многое пережил. Но даже сейчас не рискнул бы ответить категорически: да или нет.
Наверное, был. Это так естественно — бояться. В газете я не стал своим человеком. Материалы отдела проходили без шума. Их признавали правильными, нужными. Коллеги терпели меня, я терпел коллег.
В общительном кругу газетчиков моя замкнутость бросалась в глаза. Я выглядел белой вороной. Мои новые друзья — я не торопился их заводить. Мой мозг работал на одной волне. Еще один знакомый — еще один свидетель. Новые друзья — их попросту не было.
Все чего-то ждали, так, по крайней мере, мне казалось. И я, подчинившись общему состоянию, тоже ждал.
Иногда в редакцию газеты приезжал Шувалов. Я сталкивался с ним в коридоре. Шувалов как-то неловко здоровался со мной, быстро проходил в чередовский кабинет. Он закрывал за собой дверь, и с той минуты мной овладевало беспокойство: Шувалов приехал не случайно. Мне надо готовиться к самому худшему.
Я запирался в своей комнатенке и с каким-то тягостным безразличием ждал вызова к главному. «Все правильно, — рассуждал я. — Мои предчувствия меня не обманывали. Чередов что-то недоговаривает, сотрудники о чем-то умалчивают». Я мог в деталях представить разговор Шувалова с Чередовым. Вот они садятся друг против друга. Шувалов никак не может отдышаться, он взволнован. Журналы с моими рассказами разложены на столе.
«Читал?» — спрашивает Шувалов.
«А как же, — говорит Чередов, — их все читали. Жду продолжения. А его все нет и нет».
«И не будет, — кивает Шувалов. — Зря ждешь. Плагиат. Твой сотрудник совершил плагиат».
Чередов не расспрашивает, не спорит, вызывает Эмму.
«Немедленно, — говорит Чередов, — сию секунду разыщите Угловат.
Звонят телефоны, по коридорам снуют незнакомые люди.
«Скорее! — торопят сотрудники. — Вас вызывают».
«Куда вы запропастились? — недоумевает Эмма. — Вас ждут».
Но проходил один день, второй, меня вызывал Чередов, его заместители. Требовали свежих материалов, ругали за отсутствие оперативности. «Пронесло», — бормотал я и успокаивался. Надолго ли? Почта поступала утром.
Молчание! В моем положении оно равносильно самоубийству. Вывод малоутешительный, однако преувеличений в нем нет. Это мой вывод, так сказать, плод моих размышлений. К пяти часам суета спадала. Литсотрудники, спецкоры спешили домой. Вечерние часы — привилегия начальства. В который раз — в пятый, десятый? — я уже сбился со счета, — поднимался и брел к редакторскому кабинету. Какая сила сковывала мою волю? Уже на полпути чувствовал — решительности нет и каждый шаг дается с трудом. Оказавшись в чередовской приемной, делал вид, что зашел туда случайно, затевал никчемный разговор. Рождались какие-то нелепые фантазии, объяснявшие мой приход сюда. Но это ненадолго — мысленно я корил себя. Размазня, хлюпик, ничтожество! Горазд я был на осуждения мысленные. На том все и кончалось.