И Гречушкин и Углов прошли через его газету и когда-то укладывались в понятие «его газета». Когда-то, но не сейчас. Чередова тяготили прежние связи, как тяготят птицу птенцы прошлого года. Он понимал, люди не могут всю жизнь работать на одном месте. Одно поколение шло на смену другому. Ежегодно состав газеты частично менялся, но независимо от этого своими он считал только тех, кто был рядом. Их защищал, их боготворил. Уходил ли человек сам, или его выдвигали, прогоняли — неважно. Он переступал границы его мира и тотчас становился чужим. Где-то проходила невидимая черта, она делила мир, дробила понятия, поступки, ощущения.
Существовали особая доброта, особая честность, совесть, мужество, иначе говоря, особый нравственный кодекс, кодекс его газеты. Достоинства Чередова нетрудно выстроить в длинный ряд и без конца удивляться, как может один человек обладать столькими совершенствами.
И все-таки было главное, определяющее: агрессивная вера в свою правоту. Чередов не умел сомневаться.
В любой другой ситуации Чередов действовал бы более решительно. В настоящей существовало одно «но»… Этим «но» был Шувалов. Чисто территориально он тоже был вне газеты. Но Шувалов открыл Чередова для большой журналистики. Пожалуй, некая приглушенность Шувалова, монотонность и явились тем удачным фоном, на котором талант Чередова проявился со всей отчетливостью. Шувалов возглавлял отдел публицистики. Чередов начинал в этом отделе. Теперь они как бы поменялись местами. И за советом к Чередову, как правило, шел Шувалов. Молодость, напористость взяли верх. И хотя Чередов уже и знал и умел больше, привязанность к Шувалову сохранилась. Шувалов был необходим Чередову. В его присутствии он чувствовал себя… нет, не увереннее — значительнее; сделанное и достигнутое виделось масштабнее. Был ли Чередов тщеславен? Наверное, был.
Настоящий разговор с Гречушкиным и тот будущий, о котором Чередов сейчас не подозревает, нервный разговор с Угловым пересекаются в одной точке. Ее обозначение — В. К. Шувалов.
Чередов откидывается назад, щурится. Кажется, он угадал мысль Гречушкина, а впрочем, нет. Ошибается тот, кто нервничает. Главное — спокойствие.
— Исключение лишь подтверждает правило, — сказал Чередов спокойно. — Если тебе угодно считать, что ты совершил подлость, считай, пожалуйста. Я не волен тебе запретить.
— Слушай, это же бесчеловечно, наконец! — возмутился Диоген.
— Ах, бесчеловечно? Тогда прекрати. Допустим, ты мне ничего не сказал. Ты вел себя достойно по отношению к Углову. А по отношению ко мне, к Тищенко? Или мы не в счет? Твой поступок вполне логичен. И потом, ты так суетишься, будто я собираюсь тебя подставлять. Разговор между нами, разумеется…
Чередов понял, что переборщил, исправить что-либо уже невозможно. Гречушкин отчетливо посерел лицом, сделал шаг вперед, словно его ударили по шее.
— Как ты сказал?..
Их разговор был данью чему-то бесспорному, так, по крайней мере, считал Гречушкин. Тищенко — его друг, и Чередову он обязан многим. Сейчас же все обретало какой-то жуткий смысл. Его можно подставить, бросить на гвозди, выдать, значит, он совершил что-то непоправимое. Его казнили сами слова, одно повторение которых вызывало чувство тошноты.
— Прошу вас считать… — Гречушкину не хватило воздуха, голос сорвался. — Я очень сожалею, что занял у вас… у тебя время.
Правая бровь Чередова слегка надломилась и поползла вверх. Он смотрит, как Гречушкин идет к двери, как старательно ставит ноги на ворсистую дорожку ковра.
«Чего он всполошился? — думает Чередов. Он делает неопределенное движение, словно собирается встать и остановить Гречушкина, однако не встает. — Черт с ним, пусть идет. Петух!»
Нога, закинутая на другую ногу, замирает в воздухе. А что, он очень удачно купил эту пару ботинок.
Уже давно не утро. Лада сосредоточенно курит и смотрит на телефон. Он стоит тут же на полу, прямо перед тахтой. На столе желтеет бумага. В комнате сквозняк. Чего проще, встать и закрыть окно. Лада еще глубже подбирает под себя ноги, запахивается в тяжелый плед. Два раза звонили из издательства: