Дед не дал дочитать, потянулся к бумаге.
— Документ, — уважительно сказал дед. — Меня по етой записке куда хошь пропустят… Раздумываю в Пермь съездить мед продать. Меду нынче богато. За одним к партейному хозяину схожу. Как считаешь, примет?
— Дело какое есть?
— Ну… без дела разве ж можно? В запрошлом лете я на етом месте вот такущих хариусов ловил! А ноне — тю-тю. Пять плотвичек. А спроси меня почему? Отвечу. Читал, что в газетах пишут? Во-о-о! Завод построили. Вода в реке другой стала. Рыба тоже не дура — понять могет. Всего-то я, брат, тут видел-перевидел. Для кой-кого самый зловредный елемент. Память у меня шибкая, все помню. А ты чего, Акимычу сродственник или как?
— Знакомый.
Дед крутнул головой и не понять: сожалеет он или доволен таким ответом.
— Ай да Федя, мастак! Аж в самой столице знакомство заимел! Как живет-то? Я его, почитай, с весны не видал.
Их разговор несколько раз обрывался. Клева хорошего не было, однако ж старик вытянул двух подлещиков, упустил голавля и теперь сетовал пуще прежнего на химкомбинат, нескладную погоду.
Потом Максим купался, и в их знакомстве опять был как бы перерыв. А дед все говорил, разъяснял, спрашивал сам себя и сам себе отвечал:
— Такая, значит, теперича жизнь. У Ларина Федя. Ну и хорошо, и слава богу. Не век же бедой корить.
— Это какой же бедой? — поинтересовался Максим.
Дед хитро подмигнул:
— Секрет, сами знаем — вам не скажем. Назначили у нас здеся укрупнение. Начальства понаехало — страх. Говорят, так, мол, и так, не по-людски живете. Вот ежели пять колхозов в один сложить — будет по-людски. Мы что, мы «за». Лишь бы сподручнее было. Объединились. Два года друг к дружке притирались — не получается. Опять ученый народ понаехал. Ну что ж, говорят, поработали вы. Хорошо. Теперь давайте разъединим вас, еще лучше будет… И разъединили. По такому случаю, говорят, нового председателя избрать нужно. Нового так нового. На моей памяти шешнадцатый. В те времена на тутошних деревнях Улыбин головой был, председательствовал. Ох и лютовал! При ем хоть поперек разорвись — то лесозаготовки, то сев, то покос. Правление проведет — стол меняй, непременно фанеру проломит. Кулак-то пудовый, с телячью голову. Хозяйство он, конешно, знал. Тут ничего не скажешь. Кажную копейку наперечет. Сызмальства здесь, в этих краях, вырос. И трактор отладит, и в лесу первый, и на комбайне, где хошь. Всех по себе мерил.
— Уважали его?
Старый печник вздохнул, сплюнул:
— Этого не скажу. Боялись. Колхоз в те времена как бездетная баба. Скудно мы тогда жили. Если и был навар, так со своего участка. Коровенка, кабанчик. Он это дело понимал. Чуть что — охапки сена не даст. Путаный человек, угрюмый. Он и своих родственников прижал, дальше некуда. Показать хотел: дескать, вот какой я — справедливый: и вас секу, и себя не милую.
Эх, думаем, и чего он буйствует? Мы ведь войну прошли, почем лихо — знаем, кряхтеть научены. А он знай одно — гайку заворачивает, будто так и должно быть. Он один всему и правда и закон.
Дед заметил сочувственный взгляд Максима, смутился, потер колени и, словно оправдываясь, сказал:
— Ежели ты один, как ни назовись, все равно в тебе престижу нет. Прежний-то секретарь партейный, Челмаев Ермолай Егорыч, Федю жаловал. Лицо, говорит, у тебя, Федор Акимыч, каменно, а плечи да руки железны, ты как танк. На тебя что ни нагрузи, все свезешь.
Кабы он один вез, бог с ним. Все надрывались. В обчем-то, правильно, — сказал старик, погладил бороду, поменял местами удочки. — Вол, он тоже работает. На колхозном собрании дали вольную Федору Акимычу. Ко всему и здоровье у него стало хромать. Это он с виду как дуб мореный. А внутри… — старик погрозил сухим пальцем, будто ему доподлинно было известно, как там, внутри, — слабже меня. А я ить восьмой десяток перемалываю, да-а… Дали Федору Акимычу бригаду. Эва, в соседнем селе, новосаченская бригада. Ну и чин обчественный — главного ревизора. Меня тоже в комиссию определили. Пару годов мы с новым хозяином ничего жили. Дягилев Иван Андреич, может, слыхали? Федя тоже помаленьку угомонился. Его ведь по хворости ослободили, уважительно. Все равно страдал. Теперь он кто? Спица в колесе. А их там знаешь сколько? Телега катится, колесо вертится, и не разберешь, где какая. А он на виду привык быть.
Нового председателя Федор Акимыч не любил. Да и сами посудите, какая любовь, ежели тебя через колено гнут.
Они сидят друг против друга, костерок еле чадит. Прохор Дмитрич выкатывает на чистое место обуглившиеся клубни картофеля, поддевает их ножом: