Выбрать главу

Тут Иван Немчишкин, которого за прогул стукнули, возьми да и ляпни: «Знай я раньше, что ты от испуга из нас лыко вил, глядишь, чего-нибудь и выгадал бы». Федю как косой срезало. Махнул рукой: «Шагайте, дерьмо собачье». Так и расшилась наша рогожка, вот.

— Видать, нитки гнилыми были.

Старик покачал головой, очки болтались на шнурке, а он хлопал себя по карману, все искал их, пока не задел шнурок пальцем, усмехнулся:

— Нитки были хороши. Не схотел народ с Улыбиным шубу шить. Так ему и сказали: «Чтой-то ты ране об народе не страдал. И в хвост и в гриву распекал. Окромя твоей правды, у тебя иной не было. А как сам народом стал, зашебуршился. Может, и надо Дягилева вразумить. Да не твоим кулаком, Федор Акимыч». Это мы ему за все: и за клопов, и за помет телячий. «Плевать, — говорит, — хотел. Сам драться буду». Вот и пононе дерется. А веры нет. Растряс он веру-то кулаками пудовыми, растряс.

Дед затих, долго смотрел на воду, потом вдруг спросил:

— Слушай, москвич. А в столице мед шибко берут, а? Ох и меду ноне, ох и меду!

«Конешно, как говорил дед, все проверить надо, без этого нельзя». Максим улыбнулся своим воспоминаниям. Очень отчетливо увидел оловянные очки деда и решил, как только будет в районе, непременно купит Прохору Дмитричу новые очки. Потом подумал, что очки покупать незачем. Один черт, дед их носить не станет. Положит на видное место в избе и будет всем говорить, что очки это особенные, купленные в Москве специально для почетного колхозника Прохора Решетина.

Думал Максим и о другом. Рассказ Решетина многое прояснил. И уж никак Федор Улыбин не должен был вызывать симпатии. Открывалась его прежняя суть. Возможно, честного, но бездумного, а потому жестокого служаки. Суть мрачная, способная породить глубокую неприязнь. Максим верил старому печнику, однако соглашаться с ним не спешил, жалел Улыбина, знал, что расспросит его обо всем подробно, наверняка заставит страдать, но все равно расспросит. Странное дело — он считал его правым, находил поступкам Улыбина оправдание и готов был защищать его, как если бы то был не Улыбин, а он сам.

Улыбин не верил журналисту. На все его разъезды, прогулки в лес смотрел как на дело пустое, ненужное. Нежелание Максима поторопиться с поездкой к Ларину лишь убеждало Федора Акимыча в своей правоте. И без того замкнутый, неразговорчивый, он стал еще сдержанней.

Максим старался не замечать ни сухости в разговоре, ни настороженных взглядов всего семейства. Надеялся — все прояснится.

Вернувшись накануне (не в пример прежним дням) где-то к обеду, Максим присел в прохладных сенях и, сам не желая этого, стал свидетелем неприятного разговора…

Улыбин-старший по привычке курил после обеда и голосом спокойным, вразумительным наставлял жену:

— Ты, Тоня, того… приглядывай за газетчиком. Одного поля ягода. Что тот, что этот.

— Чего ж на квартиру пустил?

— А кто разберет? У него на лбу не написано: хороший, плохой. Мы пустили, мы и попросить можем. Скажем, родственники в гости едут. Извините, со всей душой, да некуда.

— Вот еще! Этак глаза со стыда лопнут. Сам и говори, коли надумал.

— Дура, мне несподручно. Скажи Федоту… Пущай вечером меня об этом деле спросит.

— Эх ты, родитель! И пацана туда же…

— Ладно, будет болтать… Жалеешь, сама зачни разговор. Мало нам крови их брат испортил. А тут еще Федотко гляди что лишнего сболтнет.

Максим зябко передернул плечами, хотел войти в избу, потом передумал и вышел во двор.

Вечером разговора не получилось, а утром Максим объявил, что настроен ехать на центральную усадьбу колхоза «Вперед».

Федор Акимыч хмыкнул и, уже никак не скрывая своего раздражения, сказал:

— И то ладно, сподобились наконец. — Затем, поостыв, примирительно добавил: — Вы, товарищ писатель, старика не очень… Сына он недавно схоронил.

Договорить им помешали пять мужиков; они крутым шагом шли прямо к улыбинскому дому. Хозяин глянул в окно, чертыхнулся и, подхватив ватник, вышел во двор.

Клонило в сон. Молоковоз — он встретил его на развилке — мотало из стороны в сторону. Было слышно, как плещется молоко в цистерне. Мотор завывал на одной ноте, глаза закрывались сами собой, и мысли, под стать монотонному движению, ворочались лениво, непроясненно.

«Ухайдакала меня улыбинская история, на глазах тупею. Раньше хоть боялся, чего-то ждал. А теперь вот и думать лень. Прошла уже целая неделя. Непостижимо, за все это время я ни разу не вспомнил о журнале! Еще неизвестно, чем обернется мой самовольный отъезд. Старик — ему непременно позвонил Кропов — будет долго недоумевать: «Почему поехал? С кем поехал?» Кропов подольет масла в огонь: «В самом деле странно. Как снег на голову. Не знаю, что и подумать». От этих причитаний старик стервенеет и уже сердится не так, как положено сердиться или быть недовольным человеку солидному. Старик раскричится: «Молокососы, желторотая шпана, безответственные газетчики».