Чувствуя неправильность ситуации, я выпрямляю палец и прижимаю его к кружке.
— Она ощущается… словно солнце. Будто я только что прикоснулась к нему. И я ощущаю себя пробудившейся, наполненной энергией и… не знаю… Просто живой, — и мои слова сейчас не про идиотскую кружку.
Томас убирает руки, и я вынуждена открыть глаза. На его щеках легкий румянец, не яркий, но заметный, и он словно подсвечивает его изнутри. У меня в груди все переворачивается.
Он пожимает плечами.
— Теперь у тебя есть она. Эта кружка стала для тебя карманным солнцем. Писать стихи — это не про технику, хотя она тоже важна. И не про то, что ты видишь. Писать стихи — значит чувствовать. Тебе нужно уйти на глубину, поднять камни и заглянуть туда, куда бы ты предпочла не смотреть. Тогда ты сможешь писать. А эти книги сейчас тебе не нужны.
Я кладу руки на колени, одна на другую — жалкая попытка сберечь оставленное им тепло.
— Значит, ты так и делаешь? Заглядываешь туда, куда предпочел бы не смотреть?
— Иногда.
— И не боишься возможных находок?
Я не удивлюсь тому, что найду, если посмотрю вглубь себя — сумасшедшую эгоистку, преступно и неправильно влюбленную, — так что меня туда не тянет.
— Боюсь до ужаса, — бормочет он, отвечая на мой вопрос. — Искусство — это больно, Лейла. И потенциально опасно. Оно может разорвать на куски. И заберет у тебя все, иногда даже больше, чем ты будешь готова отдать. Это всегда голодный зверь. Ты его кормишь, кормишь и кормишь… до тех пор пока у тебя больше ничего не остается, — он делает резкий вдох. — Но ты все равно не будешь протестовать, потому что предпочтешь гнаться за удовольствием от создания чего-то нового, нежели жить во тьме. И это безумие.
Ничего более правдивого и печального я от него еще никогда не слышала. Его слова поселяются в моем треснувшем сердце, расширяя эту трещину. Я понимаю, что он говорит о любви — об этом безумном и голодном звере, который только берет и берет.
— Ты собираешься ответить? — спустя какое-то время спрашивает Томас.
— Что?
И тут бедром я чувствую вибрацию звонящего телефона. Вынимаю его из кармана и едва не бросаю, будто в руке у меня сосулька.
Это Калеб.
С экрана на меня смотрит улыбающийся Калеб, с зелеными глазами и светло-каштановыми волосами.
Я не… Не понимаю. И продолжаю смотреть на экран и слушать пронзительный рингтон, надеясь, что сейчас все изменится, а лицо Калеба исчезнет. Надеясь, что все это шутка.
Это ведь она и есть, правильно? Иначе с чего бы ему звонить мне спустя два года?
Когда телефон перестает звонить, я с трудом умудряюсь сделать прерывистый вдох.
— Лейла.
Я смотрю на Томаса как на незнакомца.
Прежде чем успеваю сообразить, что сказать, лежащий на столе телефон начинает жужжать снова. Недолго думая, я подскакиваю, собираю вещи и рассеянно смотрю на Томаса.
— М-мне пора.
Я выбегаю из кафе, как будто Калеб где-то здесь, а не в паршивом Массачусетсе. Как будто он пришел сюда, чтобы сказать, как сильно меня ненавидит.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
— Нет, — мотая головой, говорит Эмма. — Я это не надену. Ни за что.
— Почему нет? — я смотрю на нее в зеркало, а потом перевожу взгляд на платье, которое держу в руках. — Что с ним не так?
— Цвет. Он… оранжевый.
— Апельсиновый, — в миллионный раз поправляю ее я. — Он апельсиновый.
— Это одно и то же, — положив руку на пояс, она поворачивается ко мне. — Блин. Я просто… Не знаю, — она подходит к моей кровати и плюхается на гору одежды.
— Ты мне доверяешь? — серьезно спрашиваю я, и она смеется над выражением моего лица. Я кидаю в нее платье, но она успевает отмахнуться. — Просто примерь. Апельсиновый цвет просто обалденно хорош и очень тебе идет. Доверься мне, — в ответ на ее сомневающийся взгляд я добавляю: — Дилану понравится. На тебе как будто надето… солнце.
Это слово заставляет меня слегка улыбнуться. Эта кружка стала для тебя карманным солнцем.
— Вот это да. Как поэтично, — поддразнивает меня Эмма.
— Ага, могу, когда захочу, — взяв за руки, я поднимаю ее и подталкиваю в сторону своей ванной. — Иди переодевайся.
Она нервозно сглатывает.
— А что, если я ему не нравлюсь? Сама понимаешь, мы так долго были просто друзьями, а теперь все изменилось. Я не…
— Ты его любишь?
Эмма закатывает глаза.
— Ну да.
— Тогда этого достаточно. Любовь — это волшебная сила. И может делать такое, чего ты даже представить себе не можешь, — я улыбаюсь. — Просто попробуй довериться.
— Ладно, — Эмма улыбается мне в ответ и уходит переодеваться. А я скрещиваю пальцы на руках и на ногах, надеясь — и умоляя, — что сказанное мне окажется правдой.
Мои молитвы прерывает жужжание лежащего где-то на кровати телефона.
Калеб.
Он единственный, о ком я думаю, пока лихорадочно ищу телефон под горой одежды, книг и смятых простыней.
К моменту как я его нахожу, звонок прекратился, но он был не от Калеба. Звонила мама. О чем я только думала? С чего бы Калебу мне звонить? В прошлый раз он, наверное, случайно меня набрал. Потому что сказать нам друг другу нечего.
Телефон зазвонил снова. Мама.
— А-алло, — пытаясь успокоить свое тревожное сердце, говорю я. У меня плохое предчувствие относительно этого звонка.
— Лейла. Как ты?
Несмотря на ее отстраненный тон, мне все равно приятно ее слышать. У нее мягкий голос, который всегда умудряется оставаться ровным, не повышаясь и не понижаясь. Когда она злится, меняется лишь ее лицо, становясь еще красивее — болезненно красивее. Смотреть на нее непросто.
— Отлично. А… а ты как?
— Хорошо. Хорошо. Я хотела поговорить с тобой о вечеринке Генри.
— Ну да. Точно. Я помню. Она на следующей неделе. Не волнуйся, меня там не будет.
На прошлый День святого Валентина я устроила форменный бедлам: напилась и накурилась, после чего меня стошнило прямо на ледяную скульптуру купидона. Это даже в газеты попало. Мама была поставлена в настолько неловкое положение, что решила меня прогнать. С тех пор я практически не появляюсь в городе и на ее вечеринках.
— Да. Это очень предусмотрительно с твоей стороны, но я на всякий случай хотела напомнить. Ты ни в коем случае не должна приходить.
— Ладно. Меня там не будет. Клянусь, — я падаю на кровать, от чего пальцы ног скользят по полу. До чего же трогательно, что твоя мать звонит напомнить, что тебя не ждут.
— Я не шучу, Лейла. Это очень важная вечеринка, и я не хочу, чтобы она была испорчена.
Что на самом деле означает следующее: я не хочу, чтобы ты ее испортила.
— Не хочешь поделиться? — накручивая прядь волос на палец, спрашиваю я.
— Прошу прощения?
Мама никогда не переспросит, не извинившись при этом. Это было бы слишком по-простецки и некультурно. Еще это показывает, насколько она женственная — в отличие от меня.
— Я про вечеринку. Что в ней такого важного? Просто день рождения Генри.
— Ничего важного.
— Но ты же сама сказала, что она важная.
— Я не говорила.
Нахмурившись, я сажусь в кровати.
— Мам. Почему ты так странно себя ведешь?
— Лейла, — снова вздыхает она.
— Мам, просто скажи мне. Иначе я внезапно могу захотеть прийти.
Она мгновенно пугается. Я почти слышу ее резкий вздох. О, этот ужас от того, что может появиться ее дочь и порушить все и вся. Я как чума.
Мне слышно позвякивание ее браслетов. Мама всегда меняет руки, когда ей неловко.
— Калеб согласился приехать.
Под кожу и вглубь костей просачивается холод, начиная с ушей, стекая по шее и проникая в тело. Я чувствую этот поток.
— К-калеб?
— Да. Он ответил на мое предложение.
Несмотря на то, что Калеб не имеет никакого отношения к Генри, мама всегда настаивает, что ему нужно приехать. Калеб — это сын, которого у нее никогда не было.