В дом заходит дед, цепко меня оглядывает и молча уходит. Я ещё какое-то время сижу за столом и в конце концов встаю, чтобы отнести себя в огород. По законам военного времени, которые действуют в нашей семье всегда, труд никто не отменял. Помирай, но картошку окучь и свиньям дай. Сама же можешь сидеть голодной хоть до китайской Пасхи.
Жара страшная, над картофельными кустами стоит марево, вездесущие мухи и оводы и те попрятались в тени, одна я колыхаюсь в борозде, вырывая осот и вьюны.
— Ульяна, с приездом! Да кто же в такую жарищу полет?! С утра надо или вечером выходи, сгоришь ведь! — кричит из соседнего двора моя двоюродная тётка.
Я машу в ответ рукой, сил отвечать нет.
— Как родители? Бабушка как? Прооперировали?
Киваю головой, мол, нормально всё.
— Да ты что молчишь-то?! Онемела, что ль?
Я не хочу говорить. Ни с кем и ни о чём. Мне всё пусто. Нежарко, несмотря на зной, мне неинтересны сельские новости, которые тётка всегда изобильно выкладывает при встрече... Даже раздражения нет. Я пуста, и на мне с ночи лежит могильная плита. Мне всё равно, что со мной происходит. В нормальном уме и здравии я бы уже сто раз диагностировала себе сто диагнозов и начала искать средство для исцеления, но тут — нет. Подумалось о смерти. Спокойно, без надрыва и жалости к себе и близким. «Хм... А это было бы неплохо. Лечь сейчас и умереть». И я легла в картофельную ботву с целью уютно скончаться.
— Уля! Ульяна! Вставай! Послушай, она дышит вообще? Пульс проверь! Да на шее проверяй! Дай, я сама...
— У неё точно инсульт, посмотри, она багровая вся.
— Да какой инсульт, сгорела она, солнечный удар, скорее всего, вон плечо всё в пузырях. Есть пульс, хороший, живая, давай поднимать...
Как сквозь водяную толщу слышу знакомые голоса, но реагировать на них не могу. Нет сил даже открыть глаза. Как жаль, что я не умерла.
— Ай, мне больно, не трогайте, — пытаюсь закричать.
— О, мычит, живёхонькая!
— Тащи воды, надо ей попить дать и голову намочить...
На меня льётся ледяная вода, пытаюсь выбраться из картофельных кущ самостоятельно. Надо мной стоят сестра с действующим тогда мужем. Я сначала сажусь, потом они в четыре руки, как репу, вытягивают меня из борозды. Встаю и сажусь опять на сыру землю.
— Ульян, ты как? Встанешь? Сашка, надо её в больницу везти. Ты видишь, она не соображает ничего. Тяни её. Ульян, вот так, вот так, потихонечку, встаём-встаём, пойдём в машину, сейчас мы тебя доктору сдадим. Ты как по такой жаре без платка в огород вышла, померла бы и поминай, как звали. Мы с Сашкой обзвонились тебе сегодня, никто трубку не берёт, вот и решили сами заехать, ты же вчера к нам ещё обещала прийти, волновались, — приговаривает сестра.
Через «не могу» встаю и как есть, вся в пыли и земле, как старая картофелина, ползу к машине, поддерживаемая с двух сторон участливой роднёй.
Врачи в районной больнице по достоинству оценили мой внешний вид, но соблюдая врачебную этику, отнеслись ко мне по-человечески. Вид справа был особенно хорош. Алтайское солнышко постаралось на славу, и правая половина лица и рука были сплошь покрыты мелкими пузырчатыми ожогами, как будто меня от души полили гоголь-моголем. Сожжённый нос багровым индюшачьим клювом нависал над опухшими губами, которые то ли изжалили оводы, то ли местные муравьи, красные, как пожарные машины, и кусачие, как дикие собаки, и размером с этих же собак.
Опросив свидетелей, доктора принялись за меня. Учитывая, что летом в деревне с больными не густо, всю накопившуюся заботу и внимание люди в белых халатах излили на меня. Проверив на всей имеющейся в арсенале скромной сельской больницы аппаратуре давление, сердцебиение, выкачав из меня половину крови и других жидкостей, эскулапы пришли к выводу, что «на этой женщине можно пахать недели две без перерыва, нужно только накормить, напоить, сахарок упал, но это от голода, видимо, а полоть грядки нужно непременно в головном уборе и чаще пить воду, объясните это непутёвой горожанке». Смазали меня противоожоговой мазью и велели убираться.