На лице Пушкина, как я заметил, да и другие тоже, борются тщеславие с неприятием не совсем уважительных слов насчет перемерлости императорской семьи, хотя, конечно, доволен, даже счастлив упоминанию насчет «эпохи Пушкина».
– Так что же теперь? – спросил он тревожно. – Я, говорите, здоров?.. Тогда велите заложить лошадей, я немедленно во дворец перед светлы очи нынешнего государя императора!.. Сейчас должен править его сын или даже внук?.. Хотя нет, если так много времени, то кто-то из праправнуков? Я камер-юнкер!..
Ламмер подпрыгнул, ответил с замысловатым поклоном, словно оказался в эпохе Ренессанса при королевском дворе Людовика Четырнадцатого:
– Да-да, вы правы!.. Поэты всегда правы, Александр Сергеевич, а весь этот скотский мир неправ! Но всё же вам необходимо ещё полежать, потом заново ходить и выглядывать в окна. Это я вам как лекарь говорю.
Пушкин спросил с подозрением:
– Вы лейб-лекарь или земский?.. Из дворца прислали или из губернских?
Ламмер ответил с пафосом, которого хватило бы Гомеру и ещё пара щепоток осталась бы Овидию:
– Что вы, что вы! С самого верху. Мы, Лександр Сергеич, спим и видим, как вам сделать лучше и приятственнее как камер-юнкеру Его Императорского Величества!.. Ибо и никак иначе. На том стоим, а иногда и вовсе лежим. Всё во имя Отечества и его грядущей славы!.. Где и финн и ныне дикий тунгус помнит и чтит ваше имя! Особенно тунгус!
Помалкивающий Тартарен наконец-то шевельнулся, сказал проникновенным тоном:
– Что камер-юнкер?.. Вы – Пушкин!.. Это намного выше, как вы сами сказали, Александрийского столба.
Пушкин выпрямился, словно в самом деле хотел стать выше Александрийского, а то и Фаросского мая ка, глаза блеснул дьявольской гордостью.
– Вы можете идти. Я пока помыслю о жизни и творчестве.
Я поклонился, сказал вежливо, но всё же голосом председателя фёдоровского общества:
– Отдыхайте, Александр Сергеевич!
Покинули комнату со всей почтительностью, на крыльце я было остановился с соратниками, надо бы обсудить, как шагнём дальше, затруднения уже видны сейчас, хотя ещё не сформулировали, однако Аркадий аристократически наморщил нос и сказал томно:
– В Москву, в Москву, в Москву!..
Казуальник, которому тоже явно хочется подальше от этой пещерно-средневековой дикости, сразу же возразил:
– Ну чего тебе, Аркаша?.. Все тут с крыльца ссали. Ты подумай только, сам Александр Сергеич мочился через перила!
Южанин усомнился:
– С его ростом?
Тартарин за нашими спинами сказал уязвлено:
– Никто тут ещё не мочился! Это я как специалист создал соответствующие эпохе и дворянским усадьбам ароматы и запахи.
– Мочи и говна? – уточнил Казуальник.
– Отходов, – заявил Тартарин. – Помои тоже с крыльца выплескивали. Так что всё здесь пахнет и благоухает как надо. Идентично времени, как говорят недобитые нами умники. А вы что, ждете канализацию?..
Гавгамел поддержал сочувствующим голосом:
– Верно-верно. Здесь и дворянки удобряли сад неплохо так. Присядет такая Татьяна Ларина за кустиком, накинет длинный подол платья себе на голову, иначе наложит на край парчи или из чего их шили, и удобряет, выпучив красивые невинные глазки.
– А потом Онегин вляпывается, – сказал со вздохом Казуальник. – Хорошо хоть, не чувствительный Ленский!.. Тот бы не то запел своей Ольге. Нет уж, вернёмся!
Прямо на крыльце он создал щель, мы же перетрудились, устали, сам вошел последним, гордый, что сумел раздвинуть и удержать для всей группы.
В зале Дворца Воскрешений он вздохнул всей грудью, обвел нас орлиным взглядом, морда довольная и преисполненная.
– У нас, – произнес он с чувством, – лепота!.. Лепотее уже и не залепотить. Не зря питекантроп Вася изобрел колесо, а Пётр прорубил окно… Всё для нас, потомков!
– Пётр не был питекантропом, – возразил Гавгамел, но помрачнел и тут же добавил, – хотя мы всё ещё, а некоторые и вовсе кистепёрые.
Южанин подтолкнул его в спину.
– Сам кистепёрый. Марш к столу, там сразу станешь человеком будущего, пока не заэлоишься!
Не дожидаясь отклика от тормозящего Гавгамела, он торопливо направился к сверкающему на возвышении столу. За ним потянулись остальные, на лицах гордое удовлетворение от проделанной колоссальной работы.
Сегодня уже отработали, мелькнула у меня тоскливая мысль, теперь будут отдыхать неизвестно сколько. А как раньше пахали! Сейчас и вспомнить страшно. А считалось нормальным работать каждый день, кроме трёх выходных и праздников.
Но уже тогда, сказал внутренний голос, счастьем считалось ничегонеделанье. Потому праздность считалась счастьем, а дни безделья именовались праздниками.