— Плохо, что нет посуды — готовить не в чем. — досадовал Маркус. Надо будет раздобыть, когда пойдем мимо деревень. И веревку. Можно будет попробовать ставить силки — места необжитые, дичь здесь не слишком пуганная. Однажды они набрели на напоминающий большой зонтик куст с широкими, уныло свисающими вниз тройными листьями. Из травы, подняв шорох, тут же кинулась врассыпную парочка каких-то мелких пятнистых зверьков. Маркус приподнял одну ветку: под ними по три-четыре штуки вместе росли крупные, размером с головку столовой ложки, белые орехи. Они довольно легко срывались, иногда шумно падали на землю, местами уже усыпанную подгнившими, местами погрызанными плодами.
— Странный ты какой-то контрабандист, Маркус. — вдруг сказал Соловей, с головой зарываясь в зеленый куст.
— А ты-то в них лучше всех разбираешься, — саркастически отозвался мужчина, подтягивая к себе ветки повыше.
— Ну… нет, но… вы же все больше по городам сидите, вам вся эта выживальческая ересь не нужна. А ты как будто полжизни в этих лесах прожил. Охотником, что ли, был?
— Нет. — коротко отозвался Маркус. Потом покосился на красноречиво ждущего разъяснений Соловья и, вздохнув, добавил. — Просто я много путешествовал пешком. Приходилось учиться, иногда что-то другие люди подсказывали. Что-то еще в школе узнал.
— В школе, серьезно? В школах такому учат? — недоверчиво фыркнул хисагал, высунувшись из-под лиственного навеса.
— Конечно. У нас был хороший учитель — старик-охотник. Тоже весь Гайен-Эсем излазил и даже за Нор-Алинером был. Иногда его считали психом из-за вещей, которые он рассказывал о мертвецах. Сейчас уже мало кто обо всем этом знает.
Соловей хмыкнул, удивленно качнув головой.
— Ничего себе.
— Ты ведь никогда не учился в школе?
— А как ты себе это вообще представляешь? — сварливо осведомился Соловей. — Мне на улице-то показываться было нельзя. Даже сейчас все вокруг косятся, а тогда… Нет, меня отец всему учил. Что сам знал, конечно.
Голос Соловья сел будто его схватили за горло. Он снова залез под полуободранный орешник, со злостью чувствуя, как на глаза накатывают слезы. Тугой, горький клубок тоски, свернувшийся в груди и напоминавший о себе прикосновениями склизких колец каждый раз, когда он оставался наедине с собой, вдруг стал горячим, расплавился и вскипел, растекаясь по жилам.
— Он вообще делал для меня все. Просто все. Я не знаю даже, где он меня нашел и почему вообще взял к себе и возился со мной. Со мной же вечно были одни проблемы, и соседи на него вечно косились, как на ненормального. А потом он вообще влип во все это из-за меня! Я такой идиот. Если бы я только просто его послушался!
Он судорожно вздохнул и умолк. Маркус не стал ни о чем спрашивать.
Они вышли из леса и остановились на отдых далеко за пределами обжитых земель, там, где вместо полей пестрели буйным цветом дикие луга с травой по плечи, а среди травы уже обживались первые молодые деревья.
Оставленный рейновцами фингал на скуле у Соловья побледнел, но вместе с ним побледнел и сам Соловей. Он то метался, кусая губы, то впадал в оцепение. Боязливо оглядываясь, делал робкие попытки освободиться от укрывающих его тряпок, а потом поспешно заматывался наглухо, прятал глаза под очками. Когда ему казалось, будто взгляд Маркуса или Милены скользит по нему слишком внимательно, он чувствовал, как внутри у него все перехватывает, дыхание застывает в горле, и весь съеживался. В такие моменты он испытывал только страшное, отчаянное желание исчезнуть, стать невидимкой и мысленно умолял: «Не смотрите. Пожалуйста, не смотрите».
Но Милену занимали другие проблемы, а Маркусу будто было все равно — он держался так, будто не замечал ничего странного и только по-прежнему таскал хисагала за собой везде, куда бы ни пошел. Соловей злился и хотел, чтобы его оставили в покое, но покой становился для него хуже отравы. Воспоминания и сожаления, от которых раньше спасали страх и усталость, копошились в голове, будто стая крыс, дожидаясь момента, чтобы внезапно вынырнуть у него перед глазами. Порой Соловью казалось, будто они живут на обратной стороне закрывавших его глаза темных стекол. Когда страх перед ними стал сильнее страха перед чужими взглядами, он, наконец, осмелился снять окуляры, повесив их на грудь.