Выбрать главу

Но все могло измениться. Я смотрела в огонь и сознавала, что должна сказать ему. Не знаю, что меня сдерживало. Остальные женщины твердили: ну же, расскажи ему, ради богов, чего же ты ждешь? Это был мой шанс обеспечить себе достойную жизнь или нечто похожее на нее. Я вспоминала, что говорила Рица о Хрисеиде: стоило ей родить Агамемнону сына, и ее жизнь преобразилась бы. И все-таки я молчала, потому что сознавала: моя жизнь изменится, как только я признаюсь. Я стану матерью – вероятно, стану – троянца и грека. И тогда старые привязанности, старые убеждения – все то немногое, что у меня осталось – канут в прошлое. Поэтому я смотрела в огонь, потягивала вино и молчала.

46

Ему пришлось попотеть, чтобы выбить одиннадцать дней перемирия, обещанных Приаму. Пришлось убеждать не только Агамемнона, но и всех остальных царей. Все настаивали на том, чтобы, наоборот, усилить натиск – теперь, когда Троя обескровлена после смерти Гектора. И, в сущности, их доводы были неоспоримы. Но каким-то образом ему все же удалось их убедить. Патрокл гордился бы им. И даже Одиссей, который искусно опровергал все его доводы, в конце концов сказал:

– Что ж, это было неожиданно. Быть может, мы сделаем из тебя дипломата – однажды…

Ахилл лишь рассмеялся и покачал головой.

«Однажды» уже ничего не будет.

* * *

Каждое утро он отправляется на берег и, стоя на полосе твердого песка, ждет появления матери.

Сначала видит лишь темное пятно на белой занавеси тумана. Но вот она выходит из воды, приближается по мелководью, и можно разглядеть серебристый отлив на ее коже. Он тоскует по этим мгновениям и одновременно страшится их, потому что каждая их встреча – как затянувшееся прощание. Он устал и хочет, чтобы это поскорее закончилось. Вся его жизнь была пропитана ее слезами. И поэтому, когда она наконец-то скрывается в пенистых волнах, он чувствует затаенное облегчение. Туман, что возвещает ее появление, начинает рассеиваться, и вот перед ним уже простирается море, подернутое тонкой, прозрачной пеленой. Как заживающая рана под нежной пленкой кожи.

К тому времени, когда он возвращается, солнце испаряет последние клочья тумана, и в лагере закипает жизнь. Женщина склонилась у костра и раздувает угли, подкладывая горсть сухой травы в пламя. Лошади прячут морды в своих кормушках и сопят. Конюхи разглаживают им ноги, поднимают копыта и проверяют, нет ли застрявших камней. Ничего нового, Ахилл наблюдает это каждое утро на протяжении девяти лет, и все же до этой минуты он не видел этого с такой ясностью, не ощущал той любви, которой оно заслуживало.

Каждое утро Алким сидит на ступенях веранды и полирует его доспехи. Иногда Ахилл берет тряпку и присоединяется к нему, не обращая внимания на возмущение Автомедона. Великому, богоравному Ахиллу не пристало начищать собственные доспехи. Но занятие доставляет ему удовольствие: взять в руки ветошь, оттереть неподатливое пятно и в награду полюбоваться сияющей бронзовой гладью. Когда мать преподнесла ему эти доспехи, он едва взглянул на них. Все его помыслы были заняты местью. Теперь в его распоряжении все время мира, чтобы оценить красоту щита: стада быков пасутся у реки, юноши и девушки кружатся в танце, солнце, луна и звезды, земля и небо, ссора и судилище, брачный пир… Неясно только, чего она добивалась этим подарком. Это самый крепкий, самый красивый щит во всем мире, но даже он не сбережет ему жизнь. Его смерть предопределена богами. Однако каждое утро этот щит напоминает о тех прелестях жизни, которых ему не суждено познать.

Полируя щит, он часто думает о матери. Теперь, под занавес жизни, ему кажется вполне естественным вернуться к началу, замкнуть круг. Ребенком, когда ему позволяли остаться после вечерней трапезы, он, борясь со сном, смотрел на маму и замечал, как воспалены ее глаза.

– Это все огонь, – говорила она, – и дым.

Но Ахилл знал, что это не так. Ночами ей бывало трудно дышать. Затем у нее трескалась кожа. И всегда это начиналось с уголков рта. Потом трещины становились глубже и начинали источать влагу. Вскоре после этого она исчезала. Ахилл бродил по берегу, одинокий и безучастный ко всему, пока мать внезапно не появлялась. Тогда она привлекала его к себе и целовала. Глаза ее вновь были чисты, кожа сияла, блестящие черные волосы пахли солью.

Но со временем становилось только хуже. Бывало, отец касался ее руки – и она позволяла ему, никогда не отстранялась, но Ахилл чувствовал ее затаенное отвращение. Она была гневливой женщиной, гневной на богов, что обрекли ее на брак со смертным. Все это было ей ненавистно: омерзительное человеческое соитие и деторождение. Ей пришлось даже вскармливать грудью младенца… Ахилл представляет – это фантазии или воспоминания? – как она сидит, напряженная, и пытается не отрывать от себя этот слизистый комок, что, подобно морской анемоне, вцепился в ее сосок и вытягивает из нее молоко, кровь, жизнь и надежду, еще крепче связывая ее с бренной землей. Эта брезгливость, воображаемая или реальная, оставила на нем свой отпечаток. Близость, с женщиной или мужчиной, никогда не приносила ему радости. Плотское удовлетворение – да… Но не более того. И даже Патроклу приходилось расплачиваться за подобное наслаждение.