Как знал и то, что никаких Нормальных не существует.
Есть только печальные человеческие существа. Запутавшиеся.
— Откуда мне знать, где его поганые тряпки! — засмеялся я. На секунду я задумался и вспомнил, что когда мы его раздевали, он наделал в штаны. То есть, его одежду, скорее всего, выкинули или отнесли в прачечную.
— А то он требует свои вещи назад. И говорит, что если их не вернут, то он засудит — и тебя, и Больницу.
— Офигеть! Я спасаю ему жизнь, а он судить меня собрался! — я грубо рассмеялся. Затем закурил и вышел из кабинета заведующей. Пошел проведать «того, с ребенком». Он спал. Странный человек, сказал я себе.
Потом я зашагал к кабинету Ив. По дороге думал, что мне как раз этого и хочется! Быть осужденным им… Потому что это его право! Как раз этого я желал. С какой стати все мы, кто так или иначе делает свое дело, оказывая ему помощь или даже спасая его, с какой это стати мы крадем у него одежду?
Я шагал к кабинету Ив и чувствовал, что я на стороне «того, с ребенком». У него было какое-то моральное превосходство над нами, он был в своем праве.
В праве защищать свои права. Сохранить за собой право быть человеком, которого не грабят и не унижают — несмотря на все детоубийства в этом мире.
Я был на его стороне.
Мне было хорошо. И мне по-настоящему хотелось, чтобы этот дядька подал в суд на меня и на Больницу за украденную у него одежду. Так, через него, восторжествовало бы право всех изгоев и прокаженных сохранить собственное достоинство.
А я бы одержал победу. Потому что и сам я, черт меня дери, был кем-то вроде детоубийцы. Я сделал свою нежную, маленькую дочку несчастной. Я подумал о ней. Всего на мгновение.
Да, через «того, с ребенком», я бы осудил себя самого. И оправдал бы.
Потом я зашел в кабинет к Ив. И ласково, легко потрепал ее по щеке.
Прощание
Действительно, мне больше нечего было делать в этой Больнице. Я был раздавлен. Единственное, что мне оставалось, так это умереть и снова родиться.
Вы только меня представьте: тридцать лет, рост метр семьдесят шесть, широкоплечий, немного сутулый, пригнувшийся к земле, как будто от стыда; неловкий и медлительный; черноволосый, некогда кудрявый и веселый, как лесной дух; в последнее время — унылый и уставший врач; недавно потерявший своего последнего дедушку, но у которого еще оставалась бабушка, помнящая как минимум тысячу смешных историй; отец четырехлетней дочери, которая иногда вечерами, когда ее берут на руки, ласкается о его плечо; сценарист телевизионных программ, безбашенный, влюбленный, ушедший от своей жены.
Безнадежная картина.
Я был заряжен энтузиазмом. И был безумным. Я был сумасшедшим. Весь мир недоумевал, что делать дальше, весь мир менялся и не знал, что именно вылупится из яйца, которое он высиживал. Подумать только — 2000-й год!
Этот мой мир.
В последние годы я взирал на него с тревожным изумлением. Наверное, и он на меня так же.
Я был отчаянным и полным надежд сумасшедшим. И в то же время чувствовал себя единственным нормальным человеком во всем мире. Один я понимал, что буду делать только то, чего хочу, и ничего другого. Но я не знал, чего хочу. Я чувствовал, что иметь совершенно ясные желания не так важно. Важным было только то, чтобы эти желания и цели были моими.
Этим утром я заглянул в календарь с поразительным для меня спокойствием. Мне и раньше случалось смотреть в него ранним солнечным утром со спокойствием человека, который знает, что не исполнит ничего из уродливых обязательств, которые навязывает жизнь. И с твердой уверенностью. Он не пойдет на работу и вообще никуда не пойдет. Да, я и раньше заглядывал в календари с Полной Безответственностью. Но сейчас я заглянул туда будто по наущению маленького хромого дьявола, который словно приковал мой взгляд к этой дате, впечатал ее в свинец моей памяти, как нечто важное. Было 20 мая. Ровно это и нужно было запомнить.
Несколько дней назад мы заключили устный договор с продюсером одной весьма престижной программы. И у меня, почти наверняка, должна была появиться высокооплачиваемая работа — по крайней мере, на ближайшие шесть месяцев.
Последние три или четыре ночи мы с Ив слишком много пили. Белое вино и водку. Говорили о будущем. Но эти разговоры были бессмысленны. Наше будущее должно было сложиться само собой. Оно висело над нами, как дым вчерашних сигарет, и выжидало момента, чтобы на нас опуститься. Этим утром пепельницы были доверху забиты длинными окурками и обуглившимися бычками. Свидетельствами долгих молчаний между словами, которые срывались с наших губ. В нас уже не было отчаяния, как раньше.