Дядя Тоне увидел меня и — о чудо! — не нахмурился. Даже попытался улыбнуться. Я подумал, что улыбка чуть запоздала. Ведь теперь, когда он одной ногой стоял в могиле, его улыбка была мне уже ни к чему. Чтобы не брать на душу греха, я улыбнулся в ответ, но улыбка получилась печальной. Сестра Вастя присела на скамеечку в изголовье. Склонившись над дядюшкой, поправила свечу, чтобы горячие капли растопленного воска не падали на еще живые пальцы. Чуть поодаль, на стуле, замерла моя суровая бабка из Кырломану. Я поискал ее взглядом и, когда наши глаза встретились, сказал:
— Целую ручку, бабушка.
Она отвела глаза и ничего не ответила. Не удостоила меня даже кивком головы. Я не обиделся. Сестра Нигрита повернула выключатель. Большая лампа, свисавшая с потолка, не загорелась.
— Ах, да!.. — вспомнила Нигрита. — Станция ведь не работает.
Она принесла из кухни керосиновую лампу. Зажгла ее. Повесила на торчавший в стене гвоздь. Потом еще раз чиркнула спичкой — над кроватью, где лежал вытянувшись дядюшка Тоне, робко затеплился огонек старой серебряной лампадки. Дядюшка вздрогнул. Я понял, что он увидел смерть и боится. Он тяжело дышал. Смерть снова сжалилась над ним и отпустила. Дядя успокоился и слабым голосом сказал Нигрите:
— Цуйки… Старой крепкой цуйки…
Моя сестра наполнила стакан и протянула ему. Но рука дядюшки ослабла и дрожала, поэтому сестре пришлось поднести стакан к его губам и приподнять старику голову.
— Славно… Славно… дай еще стакан, дочка.
Сестра дала ему еще стакан. Тоже полный до краев. Я снова взглянул на свою свирепую бабку. Время, которое взрастило меня и состарило других, ее пощадило. Она осталась такой же, какой я знал ее всегда, и хорошо знал. Она сидела на стуле прямо, не сутулясь, все такая же крепкая и надменная, как прежде. Будто вовсе не ей только что стукнуло девяносто лет! Из мочек ее ушей, сморщенных и одрябших, по-прежнему свисали две монеты старого турецкого золота. Это было все, что сохранилось от большого ожерелья, которым она так гордилась в молодости и которое долгое время звенело у нее на шее. Ее по-прежнему большие, прекрасные глаза оставались прозрачными и чистыми, как роса. Из-под белого платка, наброшенного на голову, выбивались у висков пряди волос. Не знаю, что на нее нашло: после продолжительного молчания бабка смягчилась и взглянула на меня более милостиво. Я поспешил воспользоваться редкой возможностью и прошептал второй раз:
— Целую ручку, бабушка.
К удивлению окружающих, она протянула мне руку с длинными, тонкими белыми пальцами и сурово приказала:
— Целуй! Целуй, если утром хорошо вымыл рот. Если нет — не обессудь.
— Я умывался, бабушка, раза три умывался.
Я схватил ее руку, поднес к губам и поцеловал. И когда целовал, меня молнией пронзила дрожь. Хотя я давно не верил в бога, мне почудилось, будто я целую руку Богородице. Именно так. Мне показалось, что бабка похожа на древнюю Богоматерь, какой не рисовал еще ни один художник ни в одной церкви и ни на одной иконе, — на матерь божью, грозную и одновременно кроткую и несказанно-нежную. Она ласково привлекла меня к себе. Глубоко растроганный, я прижался головой к ее груди. К груди, которая вскормила дядю Тоне, дядю Думитраке, мою мать и всех остальных детей, давно уже ушедших из жизни. Услышал, как бьется ее сердце. Бабке показалось, что я вздохнул. Оттолкнув меня, она резко спросила:
— Чего это ты хнычешь?
— Я не хнычу, бабушка. Радуюсь, что ты позволила поцеловать твою руку.
— А мне показалось, что хнычешь. Терпеть не могу тех, кто хнычет. Глаза бы мои не глядели.
Я подошел к постели дядюшки. Теперь, в ожидании конца, он был накрыт одеялом до самого подбородка. Лицо его, небритое уже несколько дней, было совершенно бескровно. Подернутые пленкой глаза лихорадочно блестели и таяли с каждой секундой. Усы взмокли и прилипли к щеке. Крупные капли пота выступили на лбу и лысине.
— Как вы себя чувствуете, дядюшка?
— Хорошо… Куда уж лучше.
Его шутка мне понравилась. Понравился и голос, который был словно бы и не его. Кроткий, спокойный. Дядя продолжал:
— Я был бы рад, если бы так же хорошо чувствовали себя мои враги.
Я засмеялся и спросил:
— Неужели у вас есть враги, дядюшка?
— У всякого человека есть враги, Дарие.
Некоторое время он молчал. Потом попросил еще стакан старой цуйки. Ему дали. Он выпил. Выпив, облизал потрескавшиеся от лихорадки губы. К нашему удивлению, у дядюшки прибавилось сил. Он широко улыбнулся. И снова заговорил со мной: