Выбрать главу

– Головастик, – проговорила она. Бродский заулыбался.

– Головастик, – повторил он, кивая. – Так оно и было. Если бы мы сейчас туда вернулись, то, может, обнаружили бы его на старом месте, за столом. Головастик… Ты когда-нибудь спрашивала, как его зовут? Он был всегда так любезен с нами. А ведь мы не купили ни одной книги.

– Только однажды он на нас крикнул.

– Крикнул? Я не помню. Головастик всегда был так вежлив. А мы не купили ни одной книги.

– Ну да. Однажды лил дождь, мы вошли – и вели себя крайне осторожно, чтобы не закапать книги; отряхнули у входа пальто, но он, видать, был в дурном настроении и все равно на нас накричал. Не помнишь? Он кричал, что я англичанка. Он вел себя очень грубо, но только в то утро. На следующее воскресенье он как будто все забыл.

– Забавно. У меня это выпало из памяти. Головастик… Мне он вспоминается робким и вежливым. А того, о чем ты рассказываешь, я совершенно не помню.

– Может быть, я ошибаюсь. Наверное, я его с кем-нибудь путаю.

– Скорее всего. Этот Головастик был сама любезность. Он бы никогда себе такого не позволил. Кричать, что ты англичанка? – Бродский потряс головой. – Нет, он всегда был предельно учтив.

Мисс Коллинз снова остановилась, обратив внимание на какое-то растение.

– Тогда таких людей было полно, – произнесла она наконец. – Именно таких. Они бывали вежливы до крайности, сама терпимость. Рассыпались в любезностях, готовы были из кожи вон вылезти ради тебя, но в один прекрасный день, без особых причин – из-за погоды, к примеру, – вдруг взрывались. Потом вновь приходили в норму. Таких было без счета. Возьми хоть Анджея. Он был как раз такой.

– Анджей был сумасшедший. Знаешь, я где-то читал, что он погиб в дорожной аварии. Да, читал в польском журнале, лет пять-шесть назад. Погиб в автомобильной катастрофе.

– Печально. Думаю, нет уже многих из тех, кого мы знали в прежние дни.

– Мне нравился Анджей. В польском журнале было самое краткое сообщение, что он погиб. Авария. Я огорчился. Вспомнил те вечера на старой квартире. Как мы кутались в пледы, пили кофе, примостившись среди груд книг и журналов, и болтали-болтали. О музыке и литературе. Час тек за часом, мы глазели в потолок и болтали без конца.

– Я уходила спать, но Анджей не трогался с места. Иногда он оставался до рассвета.

Мисс Коллинз улыбнулась, потом вздохнула:

– Как печально, что он погиб!

– Это был не Головастик, – продолжал Бродский. – Это был смотритель в картинной галерее. Это он на нас накричал. Странный был какой-то: вечно делал вид, будто нас не узнает. Помнишь? Даже после представления «Лафкадио». Официанты, таксисты – все норовили пожать мне руку, но в галерее – ничего подобного. Он глядел на нас с каменным лицом – всегдашнее его выражение. И в конце, когда дела пошли плохо, мы явились в дождливый день, и он на нас накричал. Заявил, будто мы наследили на полу. И не в первый раз, это тянется годами, во время дождя мы разводим грязь – и он сыт этим по горло. Именно он, а вовсе не Головастик, накричал на нас и обвинил тебя в том, что ты англичанка. Головастик всегда был любезен, с начала и до конца. Помню, он пожал мне руку, как раз перед нашим отъездом. Помнишь? Мы пришли к нему в лавку в последний раз, ему это было известно, и он вышел из-за стола и пожал мне руку. Мало кто пожал бы мне руку в те дни, но он пожал. Он был сама любезность, этот Головастик, с начала и до конца.

Мисс Коллинз прикрыла глаза ладонью и всмотрелась в дальний конец сада. Потом снова неспешно двинулась вперед со словами:

– Да, приятно вспомнить прошлое. Но жить в нем нельзя.

– Но ты это помнишь, – сказал Бродский. – Помнишь Головастика, книжную лавку. А гардероб? Упавшую дверцу? Ты все помнишь, так же как и я.

– Кое-что помню. А кое-что, конечно, подзабылось. – В ее голосе появились настороженные ноты. – Были вещи, даже в те времена, которые лучше забыть.

Бродский, по-видимому, был согласен:

– Наверное, ты права. В прошлом было много всего. Я стыжусь, ты знаешь, что я стыжусь – ну и хватит об этом. Довольно о прошлом! Давай лучше решим насчет зверушки.

Мисс Коллинз продолжала идти на несколько шагов впереди Бродского. Затем она остановилась и обернулась:

– Если хочешь, я встречусь с тобой во второй половине дня на кладбище. Но не придавай этому слишком большого значения. Не думай, что я согласна насчет зверушки или насчет чего-нибудь еще. Но я вижу, тебя волнует предстоящий вечер и ты нуждаешься в том, чтобы поговорить с кем-либо о своих тревогах.

– В последние несколько месяцев мне чудились гусеницы, но я не прекращал усилий. Я готовился. И все это пойдет коту под хвост, если ты не вернешься.

– Я согласилась только встретиться с тобой сегодня во второй половине дня. Ненадолго – может быть, на полчаса.

– Но ты поразмыслишь. До нашей встречи. Ты будешь размышлять. О животном и обо всем остальном.

Мисс Коллинз отвернулась и долго изучала еще какой-то кустик. Наконец она сказала:

– Хорошо. Я подумаю.

– Ты ведь знаешь, мне досталось. Было тяжело. Иногда хотелось умереть, чтобы не мучиться, но я упорствовал: на этот раз знал, куда двигаться. Я снова стану дирижером. Ты вернешься. Все будет как прежде, даже лучше. Временами мне было ужасно – гусеницы, да что там долго рассуждать. Детей у нас нет. Так возьмем зверушку.

Мисс Коллинз вновь сошла с места, Бродский на этот раз не отставал и напряженно заглядывал ей в лицо. Мисс Коллинз, похоже, собиралась заговорить, но в этот миг у меня за спиной послышался голос Паркхерста:

– Ты знаешь, я никогда к ним не присоединяюсь. То есть когда они, по своему обыкновению, на тебя напускаются. Я не смеюсь, даже не улыбаюсь, вообще держусь в сторонке. Ты можешь думать, что это просто слова, но это правда. Они мне отвратительны со своими повадками. А этот гам! Стоит мне войти, как снова начинается галдеж. Не подождут и минуты, всего лишь шестидесяти секунд, а то бы я показал им, что переменился. «Паркерс! Паркерс!» До чего же они мне противны…

– Послушай, – заговорил я, внезапно озлобившись, – если они стоят тебе поперек горла, что же ты с ними не объяснишься? В следующий раз не будь таким безропотным. Скажи им, пусть прекратят галдеж. Почему их так задевает мой успех? Так и спроси! И для пущего эффекта сделай это посреди своей клоунады. Да, трави анекдоты, строй рожи, вещай на разные голоса, а потом возьми и задай эти вопросы. Пока они хохочут, хлопают тебя по спине в восторге от того, что ты ничуть не переменился, – тут-то и заговори. Спроси их в лоб: «Почему вы не можете пережить успех Райдера?» Вот как нужно поступить. Ты не только окажешь мне услугу, но и красивым ходом продемонстрируешь этим дуракам, что за шутовскими ухватками скрывается – и скрывалась раньше – куда более глубокая натура, чем им кажется. Человек, который не даст собой манипулировать. Таков мой совет.

– Чего уж лучше! – огрызнулся Паркхерст. – Тебе легко говорить! Ты ничего не теряешь, они и так тебя ненавидят! Но они мои самые старые друзья. Здесь, в окружении континентальных жителей, я, по большей части, живу и в ус себе не дую. Но время от времени, когда случается какая-нибудь неприятность, я говорю себе: «Ну и что? Какое мне дело? Это иностранцы. У меня на родине остались добрые друзья. Если я вернусь, они встретят меня с радостью». Тебе хорошо давать умные советы. Но подумай о том, что ты и сам небезупречен. Чего ради ты так доволен собой? Я вот не могу наплевать на старых друзей, а ты, выходит, можешь? Знаешь, кое в чем они правы. Ты чертовски самодоволен и когда-нибудь за это поплатишься. Именно потому, что достиг известности! Они, знаешь ли, правы. «Почему ты не бросишь им вызов?» Экая заносчивость!

Некоторое время Паркхерст разливался в том же духе, но я его уже не слушал. Упоминание моего «самодовольства» послужило толчком, заставившим меня вдруг вспомнить, что в скором времени приедут мои родители. И, сидя в приемной мисс Коллинз, я ощутил леденящую, почти осязаемую панику при мысли, что пьеса, которую я собираюсь исполнить перед ними этим вечером, еще не подготовлена. В самом деле, уже несколько дней, а то и недель, я не прикасался к фортепьяно. До важнейшего выступления остаются считанные часы, а я еще даже не договорился о репетиции. Чем больше я раздумывал о своем положении, тем более тревожным оно мне представлялось. Я понял, что позволил поглотить все внимание мыслям о предстоящей речи и непостижимым образом пренебрег сутью моего появления на сцене. Собственно, я даже не мог сразу припомнить, какую пьесу собирался играть. «Шаровые структуры: Опция II» Яманаки? Или «Асбест и волокно» Маллери? Обе пьесы, когда я о них подумал, вырисовались у меня в мозгу с пугающей неясностью. И та, и другая, как я помнил, содержали в себе весьма сложные куски, но, сосредоточив мысли на этих пассажах, я почти ничего не сумел восстановить в памяти. А между тем, насколько мне было известно, родители уже успели приехать. Я осознал, что нельзя терять ни минуты, и кто бы и почему ни претендовал на мое внимание, необходимо выкроить по меньшей мере два часа, чтобы спокойно и без помех посидеть за фортепьяно.