— Это верно, товарищ Платон, — согласился лысый и невысокий и тут же усилил вывод старика: — Оружие конфисковать, вооружать рабоче-крестьянских стражей, забирать без разговоров!
— Смотри-ка, — удивился я. — Так это знаменитый Платон?!
— Сподобились, — буркнул Пров. — Сначала философов на корабле зрили, а теперь самого Платона. Разные, видать, бывают философы.
— Стало быть, — продолжал самый настоящий Платон, — не это определяет справедливость: говорить правду и отдавать то, что взял.
— Нет, именно это, Платон! — выкрикнул кто-то из немногочисленных слушателей.
Лысый и невысокий призывно махнул рукой и тотчас откуда-то появились стражи в голубых мундирах и повели крикуна под руки. Тот вел себя покорно, а остальные словно и не заметили происшедшего, завороженные речью о справедливости.
— Если Ивановский, — продолжил Платон, — у нас всех сильнее в борьбе и кулачном бою и для здоровья его тела пригодна говядина, то будет ли полезно и вместе с тем справедливо назначать такое же питание и нам, хотя мы слабее его?
— Нет, нет, нет! — единодушно закричали участники митинга.
— Мы основываем Государство, вовсе не имея в виду сделать как-то особенно счастливым один из слоев его населения, но, наоборот, хотим сделать таким все Государство в целом. Ведь именно в таком Государстве мы рассчитывали найти справедливость. Сейчас мы лепим в нашем воображении государство, как мы полагаем, счастливое, но не в отдельно взятой его части, не так, чтобы лишь кое-кто в нем был счастлив, но так, чтобы оно было счастливо все целиком. Единство — прежде всего. Знание каждым своего места — прежде всего. Есть ли у нас для государства зло более того, которое расторгает его и делает многим вместо одного, или добро более того, которое связует его и делает одним?
— Нет, нет, нет! — поддержали его слушатели.
— А связует его общность удовольствия или скорби, когда чуть ли не все граждане одинаково радуются либо печалятся, если что-нибудь возникает или гибнет.
— Так! Так!
— А обособленность в таких переживаниях нарушает связь между гражданами, когда одних крайне удручает, а других приводит в восторг состояние государства и его населения.
— Еще бы!
— Не тогда ли это происходит, когда в государстве не произносятся вместе такие слова, как "это — мое", "это — не мое"? И не то ли нужно сказать и о чужом?
— Совершенно то же.
— Значит, самый лучший распорядок будет в том государстве, в котором наибольшее число граждан произносит слова "одно и то же мое и не мое" в отношении к одному же.
— Так! Так!
— Если для людей выдающихся в философии, как, например, Ильин-Иванов, возникла когда-либо в беспредельности Безвременья или существует ныне необходимость взять на себя заботу о государстве — в какой-либо варварской стране, далеко, вне нашего кругозора — или если такая необходимость возникнет впоследствии, мы готовы упорно отстаивать взгляд, что в этом случае был, есть или будет осуществлен описанный нами государственный строй, коль скоро именно эта Муза оказывается владычицей государства. Осуществление такого строя вполне возможно, и о невозможности мы не говорим. А что это трудно, признаем и мы.
— Трудный, но единственно правильный путь — мировая революция! — подытожил лысый и маленький.
— Бред, конечно, — сказал мне Пров, — но что-то тут есть от "вторжения". Запах какой-то.
— Говорильня, — не согласился я. — Побазарят, да разойдутся. — Меня больше интересовал Космоцентр, если он действительно был здесь. Но Пров положил мне руку на плечо, как бы предлагая остаться.
Редкие прохожие останавливались послушать краем уха оратора, но подолгу не задерживались. Или им и так все было понятно и известно, или, наоборот, происходящее здесь их мало интересовало.
— Но что же нам предстоит разобрать после этого? — спросил Платон. — Может, кто из наших граждан должен начальствовать, а кто — быть под началом?
— Конечно!
— Начальствовать, видимо, должны самые лучшие, раз в нашем Государстве все равны?
— Это ясно! Да! Да!
— Пока в Государстве не будут царствовать философы либо так называемые нынешние цари и владыки не станут благородно и основательно философствовать и это не сольется воедино — государственная власть и философия — а их много, — которые ныне стремятся порознь либо к власти, либо к философии, до тех пор, граждане пресветлого будущего, государству не избавиться от зол, да и не станет возможным для рода людо-человеческого и не увидит солнечного света то государственное устройство, которое мы только что описали словесно. Вот почему я так долго не решался говорить, — я видел, что все это будет полностью противоречить общественному мнению; ведь трудно людо-человекам признать, что иначе невозможно ни личное их, ни общественное благополучие. Некоторым людо-человекам по самой их природе, раз все мы равны, подобает быть философами и правителями государства, а всем прочим надо заниматься не этим, а следовать за теми, кто руководит. Относительно природы философов нам надо согласиться, что их страстно влечет к познанию, приоткрывающему вечно сущее и не изменяемое возникновением и уничтожением бытие. Они отличаются правдивостью, решительным неприятием какой бы то ни было лжи ненавистью к ней и любовью к истине. Им свойственны возвышенные помыслы и охват мысленным взором целокупного времени и бытия. Так разве не будет уместно сказать в защиту нашего взгляда, что людо-человек, имеющий прирожденную склонность к знанию, из всех сил устремляется к подлинному бытию? Он не останавливается на множестве вещей, лишь кажущихся существующими, но непрестанно идет вперед, и страсть его не утихает до тех пор, пока он не коснется самого существа каждой вещи тем в своей душе, чему подобает касаться таких вещей, а подобает это родственному им началу. Сблизившись посредством него и соединившись с подлинным бытием, породив ум и истину, он будет и познавать, и по истине жить, и питаться, и лишь таким образом избавится от бремени, но раньше — никак.
— Пора приступать к всеобщим, равным и тайным назначениям-выборам, — намекнул Платону лысый и маленький.
Небольшая толпешка одобрительно загудела.
— Так вот, — возвысил голос Платон, перекрывая шум собравшихся здесь. — Возможно ли, чтобы толпа допускала и признавала существование красоты самой по себе, а не многих красивых вещей, или самой сущности каждой вещи, а не множества отдельных вещей?
— Это совсем невозможно! — радостно поддержали его.
— Следовательно, толпе не присуще быть философом.
— Нет, не присуще!
— Тогда остается совсем малое число людо-человеков, достойным образом общающихся с философией: это либо тот, кто подобно Иванову-Ильину, подвергшись добровольному изгнанию, сохранил, как людо-человек, получивший хорошее воспитание, благородство своей натуры — а раз уж не будет гибельных влияний, он, естественно, и не бросит философии, — либо это человек великой души, вроде Маркса, родившийся в маленьком, можно сказать, несуществующем даже государстве: делами своего государства он презрительно пренебрегает. Обратится к философии, пожалуй, еще и небольшое число представителей других искусств: обладая хорошими природными задатками, они справедливо пренебрегут своим прежним занятием. Может удержать и такая узда, как у нашего приятеля Энгельса: у него решительно все клонится к тому, чтобы отпасть от философии, но присущая ему болезненность удерживает его от общественных дел. О моем собственном случае — божественном знамении — не стоит и упоминать: такого, пожалуй, еще ни с кем не бывало.
Вот почему ни государство, ни его строй, так же как и отдельный людо-человек, не станут никогда совершенными, пока не возникнет такая необходимость, которая заставит этих немногочисленных философов, причем именно диалектиков, — людей вовсе не дурных, хотя их и называют теперь бесполезными, — принять на себя заботу о государстве, желают ли они того или нет (и государству придется их слушать); или пока по какому-то божественному наитию...