Выбрать главу

— Чернозем, — пояснила Верка. — Раньше тута сеяли.

Алексей понял, о чем подумала она. Четыре года назад эта степь родила хлеб, теперь же на ней шелестел ковыль — некому было пахать, сеять, убирать урожай.

Чемодан оказался тяжелее, чем поначалу ощущал Алексей. Он перекладывал его из руки в руку, часто нес на плече.

— Чего все время на одно ставишь? — полюбопытствовала Верка. — На другом тоже неси — так полегше будеть.

— Нельзя.

Верка распахнула глаза, но сразу сообразила, в чем причина, с участливостью в голосе спросила:

— Болять ребрышки?

— Болят.

— Давай-ка чуток понесу.

— Сам.

Несколько минут они шли молча.

— Понял теперя, милок, какая она, спекуляция? — спросила Верка. — Когда курей на станцию везу, приходится бричку нанимать. Туда сотня, сюда сотня — на руках самая малость остается.

Ветер то стихал, то налетал снова, и тогда над проплешинами взвивалась черная, густая пыль; наперегонки неслись рыхлые шары сухой травы. Верка сбросила на плечи платок, расстегнула ватник. Алексей увидел стянутые кофтенкой груди и ощутил то, что возникало постоянно — и в переполненном вагоне поезда, и во время пересадок. Еще утром об этом можно было только мечтать, а сейчас, когда впереди показался прилепившийся к шляху иссеченный овражками лесок, он остановился, опустил чемодан, молитвенно сложил руки…

Именно с этого и начались вчера воспоминания, выстроившиеся теперь в строгую последовательность.

На хутор они пришли на исходе дня. Он находился на крутом, слегка подмытом берегу вспухшей от дождей речки, стремительно несущей мутные воды в другую речку, более широкую, впадавшую в Кубань. Алексей думал, что хутор — десяток хат, чуть больше, чуть меньше, а он оказался с подмосковную деревню, в которой до войны мать каждое лето снимала комнату. За хатами виднелись сады и огороды, в палисадниках увядали цветы с раскрытыми семенными коробочками. Щелкал кнут, мычали коровы с отяжелевшим от молока выменем; овцы торопливо дощипывали жесткую траву, словно хотели насытиться впрок.

По улице бегали с хворостинками пацаны и пацанки, гнали скотину к крытым соломой дворам. Стараясь не встречаться с любопытствующими взглядами, Верка торопливо шепнула:

— Никому не сказывай про то, что мы порешили. — Остановившись около покосившейся хаты с треснувшим в одном окне стеклом — на трещине лежала, как пластырь на ране, бумажная наклейка, добавила: — Побудь тута. Зараз кину чеймодан и — к Ниловне.

Как только она скрылась в хате, к Алексею подвалил белоголовый, будто вывалянный в пуху дедок с клюкой в руке, в лихо заломленной казачьей фуражке.

— Чей будешь?

— Приезжий.

— Откель тебя бог принес?

— Издалека.

Дедок потоптался, скребанул желтыми от никотина ногтями щетину.

— Курящий?

Алексей достал пачку, в которой осталось несколько папирос.

— Благодарствую. — Дедок выудил одну, осмотрел, положил за ухо. — В хате скурю… Почем они теперя?

— Дорогие.

Дедок кивнул.

— А мы тута самосад смолим. Хотишь?

— Давайте.

Дедок вытащил кисет, дал газетный лоскуток.

— Наш самосад, конешно, похуже папиросок, но самый крепкий во всей округе.

Чувствовалось, дедку хочется посудачить, и он даже крякнул, когда появилась Верка.

— Пошли к Ниловне! — громко сказала она.

Дедок встрепенулся. Проворно работая клюкой, устремился туда, где стояли, подперев руками головы, пожилые женщины.

— Про что гутарил с ним? — обеспокоенно спросила Верка.

— Интересовался, чей я и откуда.

— Самый вредный дед, — с неприязнью сказала Верка. — В сто раз хужей наших баб.

Она определенно была взволнована, но почему, Алексей не мог понять, расспрашивать же постеснялся — на них глазели все, кому это доставляло удовольствие.

Уверенно, не постучавшись, Верка вошла в хату, и Алексей подумал, что она, должно быть, пользуется особым расположением председательши.

Впоследствии он убедился: это не совсем так. Просто нравы на хуторе были такие — люди жили открыто, не таились друг от друга. Да и как можно таиться, когда все на виду — и ворвавшееся в дома горе, и радость тех, чьи сыновья и мужья остались живы. Скоро они вернутся, скажут ласковые слова тем, кого не видели долгих четыре года, о ком тосковали — матерям с иссохшимися грудями, бойким, языкастым женам, привезут хоть какие-нибудь гостинцы босоногим пацанам и пацанкам, народят новых детей, и снова наладится жизнь, не сразу, конечно, но наладится. Так было и при царях-батюшках, и после гражданской войны, так будет и теперь. Побелеют рубцы телесных ран, уберут с полей и покосов покореженные пушки, подрежет лемех плуга маслянистый чернозем, кубанская степь снова станет бескрайним пшеничным морем, и только в душах надолго-надолго, может до самой смерти, останется боль — память о тех, кто убит, повешен, сожжен.