Рефоел Муляр не кричал. Он покрутился немного в станционной конторе, потом придвинулся к начальнику, который что-то писал, оперся локтем на загородку и вздохнул. Когда начальник не обратил на это внимания, Рефоел потихоньку сказал, что сейчас, мол, везде царит ужасный бюрократизм. С широкими массами совсем не считаются. Таки никак не считаются. — Начальник все писал. Рефоел немного поморгал глазами и снова спросил:
— Скажите, прошу вас, большая у вас организация?
— Не знаю.
— Надо взяться за нее. — И вдруг припомнил — так вы нам ни одного класса на вокзале не можете дать?
— Товарищ, это меня совсем не касается. Тут есть ваш уполномоченный, обращайтесь к нему. Я вас пока оставляю в вагонах. Имейте только в виду, что один вагон вы мне освободите.
— Вот где настоящий бюрократизм? Даже встретить не вышел. Хорош уполномоченный, — пробурчал Рефоел сам себе и вышел.
Давид уже узнал, что уполномоченного тут нет. Морща загорелое обросшее лицо и размахивая одной рукой, он уговаривал, чтобы новоприбывшие разместились сегодня в двух вагонах, потому что третий надо освободить. А для тех, кто очень хочет выйти из вагона, можно взять в переселенческом пункте брезент и поставить палатку.
Но Рефоел с этим «апсолютно» не согласен. Во-первых: кто уполномочил товарища Файнмана везде лезть? Второе: чтоб вот так на голову садиться — этого нигде на свете не слыхано. Где же те организации, где учреждения? Как это так, что начальник хочет непременно наш вагон. Мало ему вагонов. А в-третьих…
Сильный толчок буферов не дал Рефоелу закончить. Паровоз начал маневрировать. Вагон с киевлянами стоял впереди, и его надо было отцепить. Переселенцы, которые еще оставались в вагоне с вещами, подняли крик. Кто-то, не мешкая, выскочил и оказался с вещами в руках под проливным дождем. Остальные спохватились позднее и уже на ходу начали прыгать и сбрасывать вещи.
В вагоне осталась только Маня-киевлянка с усатой верхней губой и бородавкой на ней и Гришка-возчик. Эта парочка, очевидно, расписалась в Иркутске, потому что целуются они так, чтобы все видели.
— О, нет! Э-этого Цодек Штупер не допустит! Почему это к-киевляне. Пусть все выходят. Р-разве ки-киевляне не могут жить в вагоне, как все другие?
Цодек бегал мокрый до нитки, босиком, закатав штаны, хватал вещи и бросал их в те два вагона. За ним следом шла целая толпа людей — те, которых он водил за собой на вокзал, — вымокшие, они плелись с пожитками.
— Я же это изначально предлагал, — остановил Цодека Давид.
— Предлагал? Хорошо предлагал. Вот так встречают переселенцев? Барака несчастного не дают.
— Никто специально для нас дождь не делал. Если бы не дождь, то никаких трудностей не было бы. Не торопясь сошли бы себе, установили палатку и спрятались бы. Но под дождем никто не должен двигаться из вагонов. Как-нибудь должны все вместе разместиться в этих вагонах.
Давид нисколько не сердитый. Он ни на кого не сердится. Если хотите, он и засмеется. Но он говорит то, что есть.
А разве Цодек на кого-нибудь сердитый? Он ни на кого не сердитый. Он только стоит босой в луже, хлюпает большой растоптанной ступней. Потом засовывает длинные потрескавшиеся пальцы ног в болото. Вынимает оттуда глинистую тину и растирает ее большим мозолистым пальцем. Внезапно вспоминает:
— Но — с-скажи сам, скажи. Почему это до-дома о-обещали, а-а тут н-не так? Т-тут с-совсем не так. С-скажи, п-почему?
— Ша. — Рефоел-каменщик отвечает: — тут бюрократизм. Настоящий бюрократизм. Никак не прислушиваются к массам. Делаем вывод: никто не вышел встретить, не видно организации. Видно, что… и…
Каменщик махнул рукой с загнутыми двумя пальцами с «доказательствами». Скривил свое желто-сморщенное, мокро-волосатое лицо и вздохнул:
— Не могу больше говорить. Тяжело говорить.
Файнман доброжелательно фыркнул носом и тихо сказал:
— Верьте мне, конкретно вам нечего сказать.
— Мне нечего сказать? Ты и правда думаешь, что только у тебя вся мудрость.
Рефоел махал руками, кривил сморщенное лицо. Моргал глазами. А что, разве 28 суток езды — это тебе собака? А теперь снова сидеть в вагонах — тоже ничего? Никто не встретил, это тебе безразлично? А сколько дома нам наобещали — это ты уже забыл? Если никто не беспокоится о массах, то, думаешь, это не чувствуется?.
Кто знает, сколько вопросов задал бы еще Рефоел, если бы Давид его не остановил. Давид никогда еще не был таким возмущенным, как теперь. Он бы замахал двумя руками, да левая, покалеченная, мешала. Черными, теперь сердитыми глазами он готов был съесть «супротивника».