Нет, Фейга не выдержит. Они ее живьем съедят.
— Может, пошабашить? Уже седьмой час. С пяти утра до семи — часов пятнадцать. Эй, братва, хватит!
— Э, нет, это не годится. Пока не закончат этот клин, Митник не бросит работу.
Лучше доработать уже до конца небольшой кусок, да и совсем избавиться от хлопот. На кожевенном заводе, где Митник когда-то работал, он тоже не оставлял работу на завтра. Даже тогда, когда это было после восьмичасового рабочего дня. Не потому, что он партиец, хотел «угодить рабочему классу». Просто потому, что он после того дома не мог успокоиться. Невкусно елось, плохо спалось. Работа любит, чтобы ее сразу «отмездровали». Потом вытер косу, и точка. А завтра придешь к станку и возьмешься за свеженькую работу…
А земля, конечно, точно также…
— Хочешь, чтобы комары тебя всего искусали?
— Меня они не кусают. Комары кусают только «элементов», которые стоят и злятся и из-за каждого укуса готовы расплакаться и чесаться, аж пока кровь не потечет. Вот когда комар садится на Митника, он только потихоньку шлепнет и убьет его.
— Ты же совсем «слепая кишка». Как же ты можешь углядеть.
О, Фейга отозвалась. До всего ей дело. Спрашивали тебя? Может, ты бы еще расплакалась и зашлась бы в «истерическом припадке», как барышня?
Ну, если так, то уже, безусловно, можно отложить сегодня работу. От ссор добра не будет.
Но Митник с такой «постановкой вопроса» не согласен. Разве то новость — ссориться? Все так разнервничались, что за каждую мелочь готовы проглотить друг друга. Бейнфест не заболел бы, если бы отправил сюда маски за несколько дней, чтобы мы не тратили лишних сил.
Но Митник неправ: Куперман, председатель коммуны, ему это потом объяснит. Потому что для того, чтобы судить другого, надо принять во внимание все условия и обстоятельства. А Митник, хоть и партиец, не хочет этого делать и просто говорит: Бейнфест виноват. Критиковать — легкое дело. А Куперман этого очень, очень не любит.
Теперь уже никому не хочется работать. Все почувствовали страшную усталость и ленятся даже распрячь коней и отнести инструмент. Вот если бы можно было тут, на этом месте, лечь отдохнуть и заснуть. Как не хочется никуда идти отсюда. Вот тут только на месте остаться и не бояться никаких насекомых на свете. Чтобы не надо было шлепать по лицу, по шее. И чтобы руки были свободны хоть на минуточку. Как же это было хорошо. Просто чудесно.
Когда же это будет?!
*
… Домой я шел вместе со «злой» Фейгой. Она отвернулась от меня, чтобы мне не видно было, какая она заплаканная.
— Вы, наверное, поедете домой?
— Кто? Я?!
Фейга совсем повернулась и ускорила шаг. Она время от времени наклонялась прогнать с чулка комара или загрубелыми руками прогоняла его с покусанной шеи. Я видел, что ей тяжело нести посуду к палатке. Тогда я догнал её, чтобы помочь. Но она внезапно остановилась, глянула на меня злыми заплаканными глазами и со скрываемой злостью выкрикнула:
— Мне говорили, что вы лавочник. У вас таки осталась поганая душонка лавочника. Вы не знаете, что такое работа! Вы не чувствуете вкуса в работе!
Молча мы донесли вещи до палатки. Тут только она подняла ко мне улыбающееся запачканное лицо и взяла меня за руку.
— Я хотела вас просить, чтобы вы пошли со мной. Я что-то должна вам показать.
Я пошел с ней. Она все отгоняла от себя комаров. На улице еще было видно. Солнце уже спряталось за «Бомбой». На вершине багряно пламенели кудрявые пятна леса. Весь заход был еще ярко-красный. Я еще видел светлый гребешок в темных подстриженных волосах Фейги. Возле распаханного участка земли она остановилась.
Вот что она хотела мне показать:
Эти две десятины, которые заняли у крестьянина, уже обработаны. Ну вот, на них посеяны овощи. Вот только посмотрите: на этой грядке аж до того конца посажена картошка. Там баклажаны. Посредине свекла. А тот кусок, туда вниз, они оставляют. Соседка обещала дать капустной рассады. Вообще, они хотят засеять украинский огород; посмотрят, что уродится. Даже табак для парней посадят, если достанут рассаду. Ну, а про лук, чеснок, редьку нечего и говорить. Это же еврейские лакомства.
Серьезно: каждый раз, когда она, Фейга, проходит мимо, ей кажется, что все прорастает уже, и она вместе со всем этим растет. Это, может, сентиментально, но душа радуется, когда она смотрит на эти две десятины засеянной земли. Клещами ее не оторвешь отсюда. Эта земля уже стоит крови, на ней уже работали-вкалывали. Как же можно это все бросить и уехать? Куда? Зачем?
— Простите меня, но я сказал большую глупость.