— Скажите, вы сами-то верите, что я шпион, враг?
Следователь остолбенел, лицо его с легким налетом усталости и минорности мгновенно исказилось, но, верно, он овладел собой, глядя прямо и жестко, тоже спросил:
— А чем вы докажете, что не так? Вы общались, были в тесной связи с врагами — вам о них уже известно…
— Но есть же коллектив ЛИРДа, товарищи по работе! Людям надо верить.
Три дня после этого Бутакова не водили подземным коридором на допрос, на четвертый он вновь предстал перед следователем, тот кивнул на стул, прохаживаясь, — поскрипывал новенький кожаный ремень с портупеей на коверкотовой гимнастерке, стрелками заглаженной вниз от накладных карманов.
— Вам известна фамилия Горанин? Вместе учились в университете, вместе работали?
— Да, близкий товарищ, друг…
— Он тоже подтверждает, что близкий… А вот его свидетельские показания. — Следователь, подходя к столу, лишь самую малость приподнял листок, будто с какой-то слабо скрываемой брезгливостью, стал читать: — «Вопрос: «Вы сказали, что давно знаете Бутакова, учились с ним, работали, были товарищами, даже друзьями, и, значит, действительно хорошо его знаете?» Ответ: «Достаточно, по-моему». Вопрос: «Могли бы вы подтвердить, что Бутаков не занимался выдачей государственных секретов иностранным разведкам, не вступал и не мог вступать по своим убеждениям — а вы их, надеемся, знаете — в преступную связь с врагами народа?» Ответ: «Нет, товарищ следователь, я не могу ответить на этот вопрос! Не могу, как вы понимаете, утвердительно… Мой дядя по матери — красный латышский стрелок, и для меня революционная бдительность — первая заповедь…» — Перестав читать, следователь положил листок перед Бутаковым. — Надеюсь, подпись Горанина знаете, не забыли? Показания подлинные.
Подпись Горанина он знал, она была подлинная, с барашечным игривым вензельком в конце, и Бутаков, будто притянутый электромагнитом, неотрывно смотрел на фиолетовые чернила, на игривый росчерк-вензелек; в висках стучало: «Не может! Не может утвердительно…» Как бы отдаленным, ослабленным услышал голос следователя:
— Вы о коллективе говорили… Вчера состоялся митинг… на ЛИРДе. Вот протокол: «Клеймим позором врагов народа, их подручных-приспешников типа Солодина, Бутакова и других. Просим карающие органы со всей революционной волей каленым железом выжигать гидру контрреволюции…»
— Солодин?! Неужели и Солодин?..
Молча следователь убрал листок, лежавший перед Бутаковым.
Да, Гена Горанин, наследник красных латышских стрелков, как любил ты иногда отрекомендоваться…
Умер ты, считай, Горанин Геннадий Витальевич, вытравился из памяти за все долгие годы лишений, за время того существования на грани жизни и смерти, что выпало на долю Бутакова: удивительно, но факт, непреложный, неоспоримый, — и на последующих допросах, и в тех суровых краях «золотого Алдана», и после, во все годы взлета, успехов, фамилия эта как отсеклась, отрубилась топором; она не являлась Бутакову ни в те трудные, горькие годы, ни в те светлые, отмеченные крутой радостью вознесения. А вот теперь неожиданно, самым непостижимым и непредвиденным образом судьба опять сталкивает? Настойчив, чересчур настойчив Геннадий Витальевич! На что рассчитывает? На забывчивость, некрепость памяти? Или полагает, что не известна его трусливая роль? Что свидетельское показание похоронено под семью замками? Н-да, интересно, на что больше?!
Все тут, на набережной, знакомо Бутакову за многие годы. Возможно, и привычка к прогулкам в непогоду вызвана к жизни теми, уже далекими алданскими событиями? Там во многом самым разительным и грубым образом подтвердилась известная формула «движение — жизнь» — чтобы выжить, надо было двигаться… Двигаться! Вам, уважаемый Горанин, такое не известно!
Теперь, верно, его отпустила несколько та внутренняя закованность, и он уже внимательнее отмечал окружающее и вновь, уже реальнее, осознаннее, вспомнил длинный приземистый дом с красно-кирпичной треснувшей стеной — трещина на ней будто ударившая и вмиг застывшая молния… Чем-то близким и теплым отозвалось в глубине у Бориса Силыча, стало вдруг нестерпимо жаль, что его нет, что старый, полуразвалившийся дом снесли. Снесли. Утвердили четкий порядок красивых добротных домов, и вроде ведь хорошо, даже естественно, а вот грусть, тоскливость. Что-то утрачено? Пожалуй…