А ему, Валерию Звягинцеву, воевать не пришлось, и вовсе не потому, что отсиживался: его попросту не пускали, несмотря на многочисленные просьбы и заявления; один раз он даже садился в эшелон — сняли в самую последнюю минуту. Секретарь обкома сам примчался на станцию: приказ Государственного Комитета Обороны — принимать эвакуированные заводы, размещать, налаживать производство.
Нет, неробкого десятка был уполномоченный ГКО Звягинцев: день ли, ночь ли, с товарищами ли, один ли — на «виллисе», сам за рулем, мотался по обширному району, подстегивал, убеждал, принимал экстренные меры, выколачивал, где мог, строительные материалы, организовывал подвоз сырья, угля. Случалось, ломался, портился в беспутье «виллис», и Звягинцев добирался пешком до объектов; раза два нарывался на волчьи стаи, отстреливался из ТТ, благо снабдили этим неприхотливым пистолетом.
Пристрастился Звягинцев к сибирской охоте, ходил на медведя. Однажды, в ту предвоенную зиму, в предгорьях Алатау обкладывали косолапого в берлоге, да недоглядели корифеи-знатоки, как шутливо звал Звягинцев опытных медвежатников-профессионалов, что неподалеку неведомо как оказался второй зверь — матерый шатун. Увлеченные подъемом медведя из берлоги, они не заметили шатуна, злого, в ярости пошедшего на человека. Звягинцев оглянулся, когда шатун, взлохмаченный, с залежалой бурой шерстью, с влажной красной пастью, был всего лишь в двух метрах. Сорвать с плеча ружье-тройник уже не было времени, и Звягинцев выхватил из ножен финку… Порвал шатун одежду, содрал кожу на левом плече и руке Звягинцева, но и сам рухнул на снег: удар ножа угодил точно в сердце.
Не был Звягинцев слабаком, тем более трусом, сознавая, на какой риск шел, и тогда, когда задержал на сутки готовый к отправке эшелон с танками, приняв решение заменить орудийные прицелы на новые, улучшенной системы. Ему доказывали — танки ждут на фронте, и сутки на войне решают порой многое; даже прямо приказывали: «В другую партию ставьте новые прицелы!» Но он настоял на своем: «Проиграем сутки, но выиграем в большем — в уничтоженных фашистских танках, артиллерии, живой силе». Мобилизовал Звягинцев людей, мастеров — прямо на месте, в тридцатиградусный мороз, за ночь на всех танках заменили прицелы. К утру отправили эшелон. От трибунала уполномоченный был совсем на волоске; вывезла организаторская жилка — не на сутки, а всего на семь часов позднее ушел состав, да к тому же танкисты встали на защиту: партию эту с ходу ввели в бой, и она проявила себя сразу же. И все же Звягинцев получил тогда «строгача», да и ночь оставила вещественную печать: на ледяном сиверке, мотаясь от платформы к платформе, отморозил Звягинцев нос и щеку — теперь, чуть что, слабые эти места дают о себе тотчас знать.
И все же после, с годами, возвращаясь мысленно к тому поступку, он не раз задавал себе обжигающий, ставящий в тупик вопрос: а если все же был неправ, задержав эшелон на те семь часов? Неправ?! Нет, не потому, что ошибался в возможном выигрыше — там не просчитался, время подтвердило правоту, и те танки с новым прицелом обрели прочную фронтовую славу. Но ведь это произошло бы и в том случае, если бы он не задержал эшелон и прицелы стали бы ставить на танках следующих партий!
И тогда бы… На семь часов раньше на фронте оказались бы танки, пусть и похуже у них стояли бы прицелы… Но ведь танки! Танки! И, может статься, — и вот что главное! — их более раннее появление на фронте, возможно, защитило бы, спасло бы жизни десяткам, сотням бойцов? Спасло бы, возможно, Василия Звягинцева, брата, и он не упал бы под тем заснеженным горевшим Абганеровом? Откуда знать, что в той неведомой, вечно сокрытой от человека судьбе не была закодирована такая связь? Ну, а если бы? Если бы знал тогда о существовании такой взаимосвязи — как бы поступил? Как? Дрогнул бы, пошел на простое решение, не задержал эшелон? Или поступил бы с той же убежденностью, с позиций, как казалось тебе, высших, государственных?
И с годами же, с опытом, со все более распахивавшимся перед ним горизонтом, особенно в годы, когда он стал министром, Звягинцеву постепенно открылась, выкристаллизовавшись и отшлифовавшись, та неоспоримая истина, что правильность поступков человека, наделенного государственной властью, не может основываться лишь на бухгалтерском умении оценить костяшками счетов сиюминутную выгоду — решениям его должно быть присуще точное, безошибочное предвидение перспективы, государственных выгод. Эта истина была ему близка, понятна, и, хотя он сознавал, что выявить в чистом виде ту самую государственную выгоду, отделить ее от всего наносного, отделить от личного, от симпатий и антипатий бывает ой как непросто, однако он твердо верил, что следовал этой истине всегда и во всем неукоснительно.