Катерина изучала витрину в самом дальнем углу зала. Со спины она выглядела как человек, полностью поглощённый созерцанием бронзовой курильницы четырнадцатого века.
Я взвешивал каждое слово. Знал, что хожу по краю. Одна неосторожная фраза — и я нарушу негласные правила, поставлю Аллу в неловкое положение, дам пищу сплетникам, которые в петербургском обществе размножались быстрее тараканов и были столь же неистребимы. Но молчать — значит солгать. А я не умел врать этой женщине. Не хотел и не собирался учиться.
— Алла Михайловна, — сказал я тихо. — Между нами — социальная пропасть. Вы это знаете лучше меня.
Она чуть повернула голову.
— Но пропасти существуют для того, чтобы через них строили мосты, — добавил я. — И у меня есть план. Нужно лишь подождать до середины лета.
Алла повернулась ко мне. На её лице были надежда, страх и решимость одновременно, в равных пропорциях, как три стихии в идеальном артефакте. Глаза блестели — не от слёз, нет, от чего-то другого. От того, что бывает у людей, когда им говорят то, что они хотели услышать, но не смели надеяться.
Она открыла рот, чтобы ответить.
И в этот момент сбоку от нас раздался щелчок.
Короткий, механический, узнаваемый безошибочно — затвор фотоаппарата.
Я мгновенно обернулся.
В дальнем конце зала, за колонной, мелькнула фигура. Невысокий мужчина в сером пальто с камерой в руках. Лицо он прятал за поднятым воротником, но я успел заметить глаза — быстрые, цепкие, привычные оценивать расстояние и освещение за доли секунды. И блокнот, торчавший из кармана пальто.
Журналист. Папарацци.
Глава 14
Я бросился за ним.
Не побежал — быстрый шаг, почти скользящий, чтобы не привлечь внимания смотрителей. В Эрмитаже бегать нельзя — это правило знает каждый петербуржец с шестилетнего возраста. Нарушишь — вылетишь за дверь быстрее, чем успеешь сказать «Рембрандт».
Папарацци оказался проворнее, чем выглядел. Мелькнул серым пальто в анфиладе залов, нырнул влево, обогнул группу студентов с экскурсоводом и рванул к боковому выходу. Камера болталась на шее, блокнот торчал из кармана — фотограф бежал так, словно за ним гнался не ювелир, а жандарм.
Впрочем, у ювелира было одно преимущество: я знал Эрмитаж лучше, чем он. Полтора века посещений — включая те времена, когда эти залы были жилыми покоями. Боковой выход, к которому мчался папарацци, вёл в тупик, о чём свидетельствовала табличка, которую он в панике не заметил.
Я перехватил его в зале голландской живописи. Поймал за локоть — спокойно, но так, что вырваться было бы затруднительно без серьёзного ущерба для пальто. Пара посетителей у дальней стены даже не обернулась.
— Руки! — прошипел папарацци. — Что вы себе позволяете⁈
Вблизи он оказался невысоким мужчиной лет сорока с хитрыми подвижными глазами и тонкими усиками, которые, вероятно, казались ему элегантными. Камера на шее — профессиональная, с хорошим объективом. Рабочий инструмент охотника за чужими секретами.
— Позволяю себе то же, что и вы, — ответил я негромко, прижимая его к простенку рядом с витриной. — Только я делаю это в открытую. Документы, будьте любезны.
— С какой стати? Вы не полиция! Я буду жаловаться!
— Жалуйтесь. Но сначала — объясните смотрителям, зачем вы снимали посетителей в закрытом для съёмки зале. Они вызовут охрану. Охрана вызовет полицию. Полиция изымет камеру. — Я помолчал. — Или мы решим это между собой. Тихо, быстро, без протоколов.
Папарацци быстро оценил расклад. В его глазах мелькнул тот самый расчёт, который отличает профессионала от любителя: любитель паникует, профессионал просчитывает варианты.
Он полез во внутренний карман и достал карточку.
Зильберштейн Леонид Маркович. Фотограф-фрилансер. Сотрудничает с «Петербургским вестником», «Светской хроникой» и ещё парой изданий, чьи названия я бы не стал произносить в приличном обществе. Адрес — Лиговский проспект, что объясняло многое. Лиговка была родиной половины петербургских жуликов и второй половины петербургских журналистов, причём отличить одних от других не всегда представлялось возможным.
Я запомнил данные и вернул карточку.
— Теперь главный вопрос, Леонид Маркович. За кем вы следили?
— За вами, — буркнул Зильберштейн, окончательно оценив бессмысленность запирательства.
За мной. Не за Аллой.