— Тогда мы умрём, — ответил я. — Но умрём так, чтобы они запомнили. Чтобы каждый, кто придёт после них, знал: эта земля не отдаётся просто так.
Тишина повисла над площадкой. Я ждал. Секунды тянулись, и я чувствовал, как тяжелеет воздух, как сгущается напряжение.
Первым шагнул Луков. Он вынул саблю, блеснувшую в лучах полуденного солнца, и поднял её над головой.
— С нами Бог! — крикнул он, и голос его, несмотря на рану, на усталость, на кровь, пропитавшую мундир, прозвучал так, что я услышал его, наверное, даже в городе.
Казаки подхватили крик, индейцы завыли, ополченцы забили прикладами о землю, и этот гул, этот рёв, поднявшийся над скалами, казалось, разбудил сами горы.
— Вперёд! — заорал я, и мы бросились вниз, к реке, к колонне, к врагу.
Бой закипел у переправы.
Американцы, застигнутые врасплох, пытались развернуться, но мы ударили раньше, чем они успели построиться. Казаки врезались в их строй с фронта, ополченцы — с флангов, индейцы Токеаха, обойдя позиции, засели на скалах и открыли огонь сверху.
Я рубился в первых рядах, и каждое движение давалось тяжелее предыдущего. Руки дрожали, в глазах темнело, но я бил, бил, бил, не давая себе остановиться, не давая себе думать. Рядом бился Луков — левой рукой, правую он прижимал к груди, и лицо его было белым, как полотно, но он не отступал.
Мы теснили их к реке, к камням, к обрыву, и они пятились, огрызаясь, теряя людей, теряя надежду. Я видел, как падают их офицеры, как бегут солдаты, как бросают пушки, и думал: ещё немного, ещё чуть-чуть, и мы победим.
В этот момент я услышал выстрел. Он был коротким, резким, и я не придал ему значения — вокруг стреляли все. Но потом я увидел, как Луков, шедший впереди, вдруг остановился, как рука его, прижатая к груди, упала, и он, медленно, словно нехотя, осел на землю.
— Луков! — заорал я, бросаясь к нему.
Он лежал на спине, глядя в небо мутными глазами, и из раны, из той самой раны, что он называл царапиной, хлестала кровь. Не из плеча — из груди. Пуля вошла под сердце, пробив рёбра, и я понял: это конец.
— Держись! — крикнул я, прижимая руку к ране, пытаясь остановить кровь. — Держись, Андрей Андреич!
Он посмотрел на меня, и в глазах его, мутных, затянутых смертной пеленой, мелькнуло что-то похожее на улыбку.
— Командуй… — прошептал он. — Сам… командуй…
Рука его упала, глаза закрылись, и я, не веря, не понимая, всё ещё прижимал рану, всё ещё ждал, что он откроет глаза, что скажет что-то, что прикажет, как всегда, и всё будет как прежде. Но он молчал.
— Уходим! — заорал кто-то рядом. — Павел Олегович, уходим!
Я поднял голову. Бой ещё шёл, но американцы, оправившись от первого удара, перестраивались, подтягивали резервы, и наши, теснимые, начинали отступать. Надо было уходить. Надо было спасать людей. Я взял Лукова на руки и пошёл к своим. Пули свистели над головой, выбивая искры из камней, но мне приходилось идти.
К вечеру мы отошли к третьему посту. Раненых перевязали, убитых похоронили. Я сидел у стены, глядя на запад, туда, где за гребнем лежал город, и думал о Лукове. О том, как он пришёл ко мне в первый день, как стоял на стене, глядя на уходящие английские корабли, как учил меня воевать, как верил в меня, когда я сам не верил. И о том, что теперь его нет.
Токеах подошёл, сел рядом.
— Они ушли, — сказал он. — За реку, к перевалу. Не сегодня — завтра вернутся.
— Знаю.
— Что будем делать?
Я посмотрел на восток. Там, в темноте, за гребнем, стояли американцы. Много американцев. С пушками, с обозом, с людьми, которые шли за нашей землёй, за нашим золотом, за нашим городом.
— Будем воевать, — сказал я.
На рассвете мы пошли в контратаку.
Я вёл людей сам — без Лукова, без его совета, без его поддержки. Я шёл впереди, и каждый шаг давался тяжелее предыдущего, но я шёл, потому что не мог остановиться. Не мог позволить себе слабость. Не мог предать тех, кто верил в меня.
Американцы ждали нас у перевала. Они успели окопаться, развернуть пушки, и когда мы вышли на открытое место, встретили залпом. Я слышал, как падают люди за спиной, как кричат раненые, как кто-то зовёт на помощь, но не оборачивался. Только бежал вперёд, и сердце колотилось где-то в горле, и руки, сжимавшие саблю, дрожали.
Мы врезались в их строй, когда солнце поднялось над гребнем. Я увидел лица — бледные, испуганные, и понял: они не ждали нас. Они думали, что мы отступим, что мы сдадимся, что мы бросим всё и уйдём. Они не знали нас.
Бой был жестоким. Мы рубились на узком гребне, где негде было развернуться, негде спрятаться, и каждый шаг давался ценой крови. Казаки гибли, индейцы падали, ополченцы отступали, но я шёл вперёд, и за мной шли те, кто ещё мог держать оружие.