Выбрать главу

На площади перед Ратушей стоял памятник — не мне, слава богу, а павшим в войне с американцами. Гранитный обелиск с именами, выбитыми золотыми буквами. Луков и Рогов ушли и теперь были здесь, на обелиске.

Но были и те, кто остался. Я прошёл мимо, не останавливаясь. Не время для скорби.

Порт гудел. Пароходы «Пионер», «Елена», «Прогресс», «Победа» — все четыре, построенные на нашей верфи, — стояли у причалов, грузили пшеницу, лес, кожи, вино. Новый пароход «Калифорния», заложенный в прошлом году, уже возвышался на стапелях, и Обручев, который всё ещё не спал ночами, обещал спустить его на воду к Рождеству. Верфь работала в три смены, и пленные — те, кто решил остаться, — клепали заклёпки, варили железо, строгали доски.

Пленные. Их осталось немного — человек триста, тех, кто отказался возвращаться в США. Кто нашёл здесь работу, семью, дом. Ирландцы, немцы, итальянцы, даже несколько американцев из южных штатов, которым не нравилось, что творится на родине. Они стали частью города, и их дети учились в наших школах, играли в казаков и индейцев, не делая различий между национальностями.

Виноградники раскинулись на южных склонах, там, где когда-то были болота и кустарник. Тысячи акров земли, осушенных и расчищенных руками пленных, теперь давали урожай, который славился на всём побережье. Калифорнийское вино везли в Мексику, на Аляску, даже в Англию, где его называли «русским портвейном» и платили золотом. Я не пил ничего другого — только своё, с виноградников, которые посадила Елена, когда мы ещё жили в бревенчатом доме за восточной стеной.

Дом, кстати, тоже вырос. Из бревенчатой избы превратился в каменную усадьбу с колоннами, с парком, с фонтаном, который Елена заказывала в Италии. Я не любил помпезности, но жена настояла — правитель должен жить достойно. Я уступил. И теперь, когда я сидел на веранде и смотрел на море, никто не мешал мне думать.

Но сегодня я не думал. Я шёл.

Первым делом я направился к дому Финна. Ирландец последние годы жил на окраине, в небольшом доме с верандой, где всегда висели сушиться сети и коптильня. Он не женился, не завёл семьи — его семьёй был город, его детьми — те, кого он учил стрелять, ходить по горам, выживать в лесу. Но сегодня он был не один. На крыльце стояли два чемодана — старые, кожаные, перетянутые ремнями. И сам Финн, седой, морщинистый, но всё ещё прямой, как палка, курил трубку и смотрел на восток.

— Готов? — спросил я, подходя.

— Готов, — ответил он, и голос его был спокоен. — Корабль отходит через час.

— Ты уверен, что хочешь ехать?

Он повернулся ко мне, и в его глазах — выцветших, но всё ещё цепких — я увидел то, что видел много лет назад, когда он впервые пришёл к нам в лагерь, оборванный, голодный, но не сломленный. Упрямство. Веру. Надежду.

— В Ирландии голод, Павел. Люди умирают. Британцы делают вид, что ничего не происходит. Кто-то должен сказать правду.

— Ты не можешь их спасти.

— Могу попробовать. Привести сюда тех, кто выживет. Здесь есть земля, есть работа, есть будущее. А там — только смерть.

Я молчал. Спорить с Финном было бесполезно. Он всегда делал то, что считал нужным, и плевал на советы. Я обнял его — по-русски, крепко, с хлопком по спине. Он не отстранился.

— Вернись, — сказал я.

— Вернусь. И приведу с собой тысячу ирландцев. Будешь знать, с кем строить новые дома.

Он подхватил чемоданы и, не оборачиваясь, пошёл к порту. Я смотрел ему вслед, пока его фигура не растворилась в толпе. Потом повернулся и пошёл к кладбищу.

Луков погиб через год после подписания мира. Старый штабс-капитан, который прошёл с нами все войны, все битвы, все потери, умер не от пули — от собственной глупости. Пошёл на охоту в предгорья, один, без сопровождения. Нашёл медведя. Тот оказался быстрее. Когда мы нашли тело, Луков лежал на спине, глядя в небо, и в руке его была зажата палка — он успел ударить зверя, но не успел выстрелить.

Мы похоронили его на восточном склоне, откуда открывался вид на город. Рядом с ним — могилы солдат, павших в войне. Я принёс цветы — полевые, жёлтые, которые он любил. Постоял молча. Ветер шевелил траву, и где-то внизу, в городе, звонили колокола.

— Спи спокойно, Андрей Андреич, — сказал я. — Мы всё сделали. Ты можешь гордиться.

Клиника Маркова находилась в центре города, на главной улице, в трёхэтажном здании из красного кирпича. Над входом висела вывеска: «Доктор Марков. Хирургия. Болезни внутренних органов. Роды». Когда-то он был единственным врачом на сотни вёрст, лечил травами, заговорами и молитвой. Теперь у него работали два десятка помощников — выпускников медицинской школы, которую он открыл пять лет назад. Марков стал известен во всей Северной Америке. К нему приезжали из Мексики, с Аляски, даже из Бостона и Нью-Йорка. Говорили, что он делает операции, которые не берутся делать даже в Европе.