Я вошёл в приёмную. Пахло йодом, карболкой и чем-то ещё — лекарствами, которые Марков выписывал из Англии. За стойкой сидела молодая девушка в белом чепце — его ученица, кажется, дочь кого-то из старых переселенцев.
— Павел Олегович! — она вскочила, заулыбалась. — Доктор вас ждёт. Проходите.
Марков был в кабинете — за столом, заваленным книгами и рецептами. Он постарел, поседел, но глаза его всё ещё горели тем же огнём, что и двадцать лет назад. Увидев меня, он отложил перо и поднялся.
— Здравствуй, старый, — сказал он, протягивая руку.
— Здравствуй, — ответил я, пожимая её.
Мы сели у окна, и Марков налил чаю — из самовара, который привёз из Тулы, своего, родного. Пили молча, глядя на улицу, где шныряли экипажи, бегали дети, кричали торговцы.
— Слышал, Финн уехал, — сказал он.
— Уехал. В Ирландию.
— Дурак. Ему бы здесь сидеть, внуков нянчить.
— У него нет внуков. У него есть долг перед родиной.
Марков усмехнулся — криво, невесело.
— Перед какой родиной? Он уже двадцать лет здесь живёт. Его родина — Русская Гавань.
— А он считает иначе. Ирландия для него — мать. Мы — жена. Жену можно любить, но мать не забывают.
Марков покачал головой, но спорить не стал.
— А ты? — спросил он. — Не тянет на родину?
— На какую? Я и не уезжал. Россия здесь, и я с ней.
Он кивнул, и мы допили чай. Я встал, попрощался. У двери обернулся.
— Ты сделал большое дело, Марков. Город тобой гордится.
— Не мной, — ответил он. — Нами. Всеми.
Я вышел на улицу и пошёл к индейской слободке.
Она располагалась в южной части города, за рекой, где когда-то были пустыри и болота. Теперь здесь стояли добротные дома из брёвен и камня, с резными наличниками, с огородами, где росли кукуруза, тыквы, бобы. Индейцы Токеаха давно смешались с русскими, китайцами, мексиканцами, но сохранили свои обычаи, свой язык, свою веру. По утрам они ходили в церковь, по вечерам — били в бубны и плясали вокруг костров. Город привык. Город полюбил.
Токеах жил в самом большом доме — двухэтажном, с верандой, с резными столбами. Я подошёл, и меня встретил шум — детский крик, звон посуды, чей-то плач. На крыльце сидел старый индеец, окружённый детьми. Их было много — человек десять, от младенцев до подростков. Свои и чужие, внуки и приёмыши. Токеах брал всех, кто остался без родителей, кто нуждался в доме. Говорили, что у него уже тридцать детей. Сам он только усмехался и говорил: «Мои воины растут».
Увидев меня, он поднялся — медленно, с трудом. Его ноги болели, спина согнулась, но глаза всё ещё были ясными, а рука — твёрдой. Дети расступились, глядя на меня с любопытством. Они знали, кто я, но не боялись. В их глазах не было того страха, который я видел у их отцов.
— Здравствуй, старый друг, — сказал Токеах, протягивая руку.
— Здравствуй, — ответил я, пожимая её.
Мы сели на скамью, и дети, поняв, что взрослым нужно поговорить, разбежались — кто в дом, кто в сад, кто на улицу.
— Финн уехал, — сказал я.
— Знаю. Он прощался вчера.
— Думаешь, вернётся?
Токеах помолчал, глядя на горы — туда, где когда-то жили его предки, где теперь стояли наши крепости и шли караваны с товарами.
— Вернётся, — сказал он. — Он всегда возвращается.
— А ты? Не хочешь в горы?
— Зачем? Мои горы здесь. Мои дети здесь. Моя земля здесь. — Он обвёл рукой дом, сад, город, который виднелся за рекой. — Я уже стар, мой друг. Мне не нужны тропы, мне нужен покой, который я завоевал с топором в руках.
Домой я вернулся, когда солнце уже село. Елена ждала на крыльце, в белом платье, с лёгкой шалью на плечах. Она постарела, но всё ещё была красива — той красотой, которая приходит с годами, когда уходят суета и тревоги, остаётся только спокойствие и мудрость.
— Устал? — спросила она.
— Устал, — ответил я. — Но хорошо.
Она взяла меня под руку, и мы вошли в дом. Александр, наш сын, которому уже было двадцать, сидел в гостиной с книгой. Я отсылал его в Петербург — там было лучшее образование, — но неожиданно он вернулся.
— Отец, я хочу поговорить.
— Говори.
— Я не вернусь в Петербург. Хочу остаться здесь. Помогать тебе.
Я смотрел на него — высокого, широкоплечего, с моими глазами и материнским упрямством. В нём было что-то от Лукова — та же прямая спи́на, тот же спокойный взгляд. Я не знал, хорошо это или плохо.