Внезапно красная до неба стынь наткнулась на замерших в неповиновении снежных воинов, хоть и принадлежащих ей, а не пускающих за спины. Нельзя! Нельзя? Ему? Ведьма!
В бессильной злобе отступил алый буран, понесся дальше по дороге, по оставленным машинами подрезям, набивая острые заструги. Ярился борей, ему вторили прочие зимние ветра, сталкиваясь, завихряясь, стегая по земле исстылыми плетьми.
Где-то совсем рядом жила станция, и лишь чудом уцелевшие собаки, предчувствуя беду, горько и безысходно выли на ярко сверкающее светило, не способное согреть или отвести от станции несущееся кроваво-морозное бешенство.
Деда Иллариона Федька увидел сразу, едва остановились санки, в которых его везли совершенно обессилевшего. Вся их деревенька собралась у крайнего дома, превратившегося в снежный нанос. Мелькали в толпе незнакомцы в шапках с красными околышками — бородатые, деловые, оружные. Дед подошел, обнял, поцеловал поднявшегося Федьку.
— Живой!
— Что там? — Федьке было непонятно, почему все стоят на снегу и морозе.
Дед молча подхватил, провел через толпящихся, и Федька увидел три почерневших тела, застывших в кривых уродливых позах, будто и не люди были когда-то. Изуродованные лица. Федька никогда бы не догадался, если бы не одежда, полицайские повязки да красно-черный флаг: перед Березовкой, будто выставленные напоказ, стояли предатели — староста Сучок и Бугаевы оба. Сторонами, словно охранники, замерли страшные, будто окрашенные кровью, снежники — зимние человеки.
— Видишь, Федька, даже природа отторгает, — сказал дед. — Нас в лесу холод не тронул, а этих вот в деревне, почти в домах поморозил.
— А я ведь… — Федька торопливо, сбивчиво пересказал все, что случилось с ним ночью. И про Ванькины глаза, хоть и совсем жуткие и нечеловеческие даже, тоже.
— Это же он был, Ванька?
К ним подошел дед Петр, кашлянул:
— Уходить надо. В сторону Даниловки, пока светло. Командир сказал, скоро его совсем не удержать будет, перестанет наших различать. Надо ближе к ведь… — он покосился на Федьку, — туда, короче, уходить.
— Собирай, веди, Петь. — Дед запахнул Федьке раскрывшийся ворот, сжал плечо и сказал:
— И мы пойдем. А насчет того, что Ваньку видел, говоришь… Я так думаю, Ваня во всем, что защищает нас с тобой, деревню, леса, поля, вообще мир. Так что ты его и в самом деле видел.
А Федька и так это знал.
Тишина, летит невесомая колючая поземица. Спят под белоснежными одеялами поля и луговины, пни и кочки, ямины и колеи. Зима накинула на весь мир сонно-мертвенное одеяло, вроде и укрыла, а попробуй проснуться.
И замерла железнодорожная станция беспробудным, бесконечным сном. Ледышками по перрону лежат несвои, застыли в инее попавшиеся кошки, комочками под деревья попадали синицы. Снежницы налетели, укрыли станцию блестящей изморозью, будто оберегая. Или украшая страшным, неживым убранством.
Высоко-высоко в черничной, необоримо глубокой чаше сверкающие шляпками гвозди перекликались с блестками красноватого инея, летевшего над бесконечными лесами. И горе тому, кто повстречается этой красоте на пути.
Найя Диним. ПЛОСКИЙ ЧЕЛОВЕК
Впору тонина, удобна гибкость, приятен шелест. Никому не мешаешь, ни за что не цепляешься. Планируешь по коридорам, скользишь под дверьми, тасуешься из стопки в стопку. Неподшитый, неприклеенный. Перелистываются дни, месяцы, годы. Сделанные второпях записи выцветают, стираются, наслаиваются друг на друга, смазываясь в серую бессмыслицу.
Объемная память и красочная ясность не нужны в двумерном мире. Плывущие строки, плавающая верстка, бесконечные виртуальные свитки — такова реальность, расслоенная плоскостями мониторов, расфасованная по вкладкам и всплывающим окнам. Втиснутая в картонные папки, слежавшаяся в архивных коробах. Пожухлая, раскрошенная мозаика. Беззвучные голоса множества людей — усталые, требовательные, бесстрастные — в приказах, рапортах, письмах, сданных на вечное хранение, — они, вопреки бронзовому пафосу, не вечны, они уязвимы и неминуемо исчезнут, если не отразить их в неосязаемом мире плоскостей — не оцифровать.
Это его работа — оцифровка документов. Его призвание. Он создан для наполнения виртуальной бесконечности. Создан… или преображен. Плоский человек, неприкаянный лист… исчерканный бледными воспоминаниями о рельефном, объемном и весомом прошлом. Когда-то и он не пропускал свет, двигался, не сминаясь, оставлял следы, мелкие, неглубокие. В детстве, именно когда вся жизнь начиналась с чистого листа, он не был обрывком двухмерной абстракции.