…Победная открытка из Дрездена с белокурой фройляйн и размытыми тусклыми строчками на пожелтевшем картоне до сих пор хранилась у жены в ящике письменного стола.
В августе сорок пятого Кожухов демобилизовался, вернулся в Москву к жене и детям. Вместо ДОСААФ, по боевому знакомству, он устроился в «Аэрофлот», стал летать по стране, изучая на практике рельефы местности и чудные нравы, казалось бы, одинаковых советских людей. Дом круглился полною чашей: телевизор, холодильник, добротная мебель, заграничные костюмчики детям, хорошие туфли жене и мутоновая шубка ей же. В пятьдесят пятом они получили квартиру. Раз в году всей семьей ездили в Крым. Раз в году Кожухов в одиночку летал в санаторий в Друскининкай — вдали от бдительного ока супруги хорошо выпить и погулять вдоль моря, слушая монотонный шепот прибоя.
В День Победы в Москве собиралась почти вся бывшая эскадрилья — вспомнить войну, помянуть боевых товарищей. Один-два однополчанина остались потом погостить на недельку, бегали по магазинам, ходили в театры, по вечерам пили водку и пели военные песни, не замечая неодобрительных взглядов угрюмой хозяйки дома. Пару раз Кожухов ездил в Арзни к Сарояну, один раз выбрался в Харьков навестить Кожедуба, один раз летал в Иркутск на похороны Окатьева.
Марцинкевича он вспоминал редко.
Дети росли хорошими, послушными, аккуратными. Белокурая душечка Юля носила пятерки, танцевала в ансамбле Дворца пионеров, ездила на гастроли, мечтала стать актрисой, но, провалившись в ГИТИС, проявила благоразумие и подалась в Институт культуры. Гордясь красотой дочери, Кожухов охотно тратил деньги на пестрые платья, элегантные пальто и через знакомую стюардессу доставал девочке тоненькие чулки в пестрых упаковках. Лобастый, упрямый Левка рос маменькиным сынком, не доверяя отцу и опасаясь его. С матерью он секретничал, по малолетству ластился и обнимался, к нему не подходил никогда. Когда находилось время, Кожухов пробовал возиться с мальчишкой, строить модели аэропланов, гонять в футбол, но раз за разом складывалось ощущение — сын отсиживает повинность, как урок в школе. Со временем занятия сошли на нет. К семнадцати годам Левка превратился в колючего, язвительного подростка, которого интересовала лишь музыка — новомодный, пронзительный, режущий уши джаз. В институт он не поступил, к весне намечалась армия. Устав от независимости и изысканной грубости сына, Тася вздыхала: может, форма его исправит.
Жена старела. Красиво, с достоинством, удерживая позиции батальонами баночек с кремами, пудрами, присыпками и другими дамскими штучками, одеваясь по моде, неброско и элегантно… Но шея уже сдалась, и морщинки около губ залегли глубоко, и седину раз в две недели приходилось закрашивать у парикмахера. Впрочем, все женщины, побывавшие в эвакуации, старились рано. Кожухов помнил, сколько пришлось перенести Тасеньке, и жалел ее, стараясь не замечать признаки возраста и перемены в характере. Он видел, что увядающий блеск красоты затмевает жене глаза, что успехи любимой районной библиотеки и заседания общества книголюбов ей стали важнее дома, но не упрекал: ему ли с его полетами обижаться на супругу за невнимание? Дважды в год по традиции Кожухов водил Тасю в театр, в день свадьбы заказывал столик в «Метрополе», дарил цветы. И все.
У него оставалось небо. Могучая послушная машина, по мановению рук уходящая в высоту, острая радость скольжения — прочь от тверди. Бесконечные облака, гул ветра, рокот моторов, пестрые сети маршрутов — Кожухов не уставал любоваться живым лоскутным одеялом земли и громадным бесплотным воздушным пространством. От немыслимой высоты — тысячи метров вниз, за хрупкой тоненькой перегородкой дна — всякий раз покалывало под ложечкой. Он срастался с машиной, почти воочию чувствуя, как по жилам течет бензин, ребра держат борта, а мускулы двигают лопастями моторов. Кожухов ощущал себя властелином, хозяином жизни сотен людей, доверившихся ему в тот миг, когда они поднялись на борт. Только он мог доставить этот груз из точки А в точку Б, минуя облачность и зоны турбулентности, не давая крыльям обледенеть, а приборам — сбиться с курса. И, когда после объявления «Наш самолет успешно приземлился в аэропорту…» пассажиры поднимали радостный гомон, он гордился собой.
Первые мирные годы Кожухов скучал по фигурам высшего пилотажа, потом привык.
Время текло неспешно и ровно, как полет по знакомой трассе. Жена работала, задерживалась допоздна в библиотеке, приносила почетные грамоты в рамочках, со дня на день ожидала места заведующей. Дочь училась, плясала, беспечно болтала по телефону о чем-то, звонко смеясь в трубку. От нее пахло красивой жизнью. Сын хамил, огрызался и сидел у себя в комнате. Лето сменялось осенью, осень — зимой. Двенадцатого апреля 1960 года Кожухов проходил очередной медосмотр. И узнал, что летать ему больше не светит: сердце, сосуды, сбоит давление — возраст, знаете ли, кто вам только летать разрешил? Коньяк не помог, стыдливый намек на благодарность тем паче. Не сдержавшись, Кожухов накричал на молодого врача, тот брезгливо поправил очки и попросил приберечь при себе все эти фронтовые штучки. Оставались кой-какие старые связи, но мудрый, будто слон, терапевт Вениамин Ефимович, пользовавший еще родителей Кожухова, развел руками: сердце сдает. Отдых, дорогой мой, профильный санаторий, а лучше в клинику на пару недель — обследуешься, подлечишься, потом и поговорить можно будет. Самое скверное было в том, что до пенсии Кожухову оставалось еще полгода стажа. Сочувственная кадровичка пообещала поискать варианты, начальник аэропорта предложил перейти в наземную службу и работать еще пять лет. Но в любом случае это значило — небо закрыто. Максимум — ехать в колхоз, садиться на «кукурузник», опрыскивать поля химией: в глубинке не так много хороших летчиков, на здоровье могут закрыть глаза. Но Тася на это никогда в жизни не согласится. И Юля учится.