Как вдруг — они еще не добрались до стены — послышался нарастающий свист. Деваться было уже некуда. «Конец тебе, человек, подумал Хагоэл. Дополз ты до своей последней точки. Все пропало».
«Я рядом, — зашептал Хагоэлу Эпштейн и начал перевязывать его, — не бойся, я рядом. Ты выздоровеешь, все будет в порядке». Он подталкивал Хагоэ- ла к стене убежища, когда опять раздался свист — на сей раз 81-миллиметровой мины. Эпштейн прислонил Хагоэла к стене и прикрыл его своим большим, сильным телом. Свист шел на них, и Хагоэл успел лишь зажмуриться.
Громовой разрыв. Колебание земли. Брызги огня и стали. Хагоэл почувствовал, что вместе с Эпштейном взлетел в воздух. Затем фельдшера оторвало от него. «Кончено, — промелькнуло в мозгу, когда он рухнул на землю в застлавшем сознание предобморочном тумане, — жизнь окончилась». Прошло еще несколько секунд, но он не был мертв. Лилась кровь, заливая его с головы до ног. Он покрепче сомкнул веки закрытых глаз в ожидании секунды, которая станет для него последней. Ему казалось, что он весь разорван на куски и живот отделился от туловища («Не хочу видеть, лучше умру, помня себя целым»). Новый поток крови залил его, и он ощутил, что все глубже погружается в небытие.
Раздался крик: «Здесь тяжелораненый, заберите его скорей!» Чьи-то руки подхватили Хагоэла, и он потерял сознание.
Через несколько дней после его выхода из госпиталя с ним встретился автор этих строк. Встреча состоялась в канцелярии подразделения. Физически Хагоэл уже несколько оправился, чего нельзя было сказать о его моральном состоянии. «Ноги мои уже в порядке, но сердце надорвано». Он говорила бессвязно и невнятно.
«Только в госпитале, очнувшись от обморока, — сказал он, — я понял, что Шломо больше нет. Я его звал, я хотел знать, что с ним. Мне сказали, что он погиб, спасая меня.
Тогда я понял, что обязан ему жизнью, он погиб и спас меня… Вокруг нас падало много мин… Ранило всех, кто был рядом со мной… Сыпались одна за другой… Они нас порядком расколошматили… Меня тоже начинило осколками… сквозь разорванное тело Эпштейна. Один осколок почти проник в легкое и не давал дышать… Я жизнью ему обязан… Ты можешь поверить, до сего дня не могу понять, почему он для меня это сделал… Ну, просто не знаю, не могу понять, как человек может отдать свою жизнь ради того, чтобы другой продолжал дышать… не понимаю… Если б он бросил меня за секунду до взрыва, он бы спасся… это точно. Поэтому я чувствую себя таким виноватым… Говорят, что когда я в госпитале очнулся, то начал кричать: я убил Шломо, я виноват в его смерти, я убил его, я виноват.
Теперь я знаю, что живу должником, и не могу жить только для себя. Должен жить и для Шломо… Если человек идет ради тебя на смерть и дарит тебе свою жизнь, ты должен сделать все, чтобы эта жертва не оказалась напрасной… Надо доказать, что достоин жертвы… Но как это можно доказать?
Я еще хромаю, и в ногах у меня осколки, но уверен: еще немного — и все пройдет, останется только боль за Шломо и память о нем. Как мне о нем не помнить? Закрываю глаза и думаю о тех секундах, когда он лежал на мне и когда был убит. Это сводит меня с ума. Хочется сказать ему: «Беги отсюда скорей, мины падают, спасай себя, не убивай себя из-за меня. У меня не больше прав на жизнь, чем у тебя».
В самом сердце огня, дыма и разрушения, откуда мы поведем наш рассказ, были и минуты последних расставаний, и минуты свиданий, ниспосланные, казалось бы, самим небом. Одно из таких свиданий произошло у фельдшера Карми. Он занимался ранеными, когда неожиданно наткнулся на солдат вспомогательной роты, посланных на подмогу эвакуаторам. В этой роте у Карми был брат, и в продолжение всего обстрела он старался забыть об этом, чтобы не думать о возможности обнаружить его среди десятков раненых и убитых.