Выбрать главу

— Да как же вспоминать то, чего не было? Пошутил он.

— Какая там шутка! Говорит, что душа его посылает лучи в далекое будущее, они отражаются и возвращаются к нему с образами того далекого. Боюсь я Ивана — вот что.

— Что ты, бог с тобой?! Все они, Сынковы мужики, такие, стесняются прямо-то сказать женщине, чего им надо, вот и лучи, воспоминания пущают в ход. Мой-то Филя-простофиля тоже на свой манер томился около меня, вдовы молодой, уверял, будто запросто дружил с моим аж прапрапрадедушкой. Ну как? Да видишь ли, Филя-то, оказывается, третий раз на свет появился. Чего только стеснительность не делает с человеком! Пожалела я мужика, и туман с него стал слетать. И лучшего искать не надо. Любит тебя Ванька, любит.

— Знаю! Уж лучше бы не знать, виноватой не чуяла бы себя… А через эту дурацкую вину убила бы его иной раз…

Любил он молча, не приставал. Совсем несовременный парень. Пастух Иван пел ей песни, кормил ухой и все плел о неведомых пределах, о каких-то высотах души. «Пока в первом классе жизни, поживем в народе с народом и будем счастливы, — сказал он и, обрезавшись о ее усмешку, добавил: — Счастливы аж до тоски по горю… Потом жизнью в человечестве вторую ступень пройдем, а затем уж сольемся с вечным океяном духа, непостижимым, как мироздание, лишь изредка продырявленным ракетами в околоземном заливчике». У Ивана пересыхают толстые губы, оказывается, не от знойного ветра, а от жажды вымолвить непосильную думу. Никаких, даже плохоньких, житейских наметок! Человечество, миры, тайна судеб народных. И все в самодельных стихах. Одни — заскочат, повисят вниз головой, побормочут святую нелепость, несчастных пожалеют ласковым словом, пока молодые, а там, глядишь, за ум-разум берутся, в дом бытовую технику несут, женщин любимых радуют, одевают, в мотоциклах и легковухах катают, к высокой зарплате идут упорно и между делом развиваются на дому у телевизора. А Иван как заскочил в заоблачность почти с детства при легком весе и беспокойных крыльях, так и до сегодня никак в нормальность не приходит, в жажде всемирного счастья висит вниз головой. И других норовит так же подвесить, потому что всерьез принимает все темно-высокие слова.

Как в тумане мелькала его жизнь перед глазами Ольги, непонятно почему тревожа ее. На каком-то собрании в техникуме цитировали его стишки стыдобной неустойчивости, высокомерия, вроде того, что он, Иван, парит над людьми и ему встретится тайна, которая с ног сбилась в поисках его. И на эту-то кристаллическую высоту заоблачную взноровил забраться Ванька со своим раздвоенным носом картошиной, с простецким лицом в веснушках, с маленькими, на грусти настоянными, как бы внутрь глядящими глазами. Ну хотя бы краснобаил, а то ведь даже заикался в ответственные моменты, пытаясь высказать ускользающую мысль.

Одно время он красовался на Доске почета. Иной примолк бы от счастья, так нет, он снова повис вниз головой. С какой-то печальной жестокостью промямлил приезжему лауреату, что стихи его, заслуженного лауреата, вроде шерсти — жуй хоть сутки, ни сладости, ни горечи не окажут, только пена на губах выступит. Поэт побледнел, но выслушал до конца. Несет от стихов его запахом непереваренной жизни: о жене и дочке, о разводе и новом соитии с бывшей супругой катает поэмы. Бочки с бельем, на стирку заквашенным…

Мало было оскорбить редкого гостя и его товарищей (а их десантировалось в совхоз около полувзвода), Иван, прикрываясь наивностью, дерзил Людмиле Михайловне Узюковой: мол, дорогая кандидат злаковых наук, не томится ли душа по спокинутым пшеничным полям? Не снится ли ей, то есть опять же душе, как зерно переворачивается в земле, умирая для всхода? У Ивана при этом голос был вроде смиренного зова полей и слова будто пахли соком молочно наливающегося колоса. Да ведь во всем этом был яд особенного настоя. (Сам же потом признавался Ольге: хотел вывести Узюкову из усвоенной ею роли, как лошадь из стойла, чтобы взглянуть на природный покрой ее характера.)

Узюкова улыбнулась на его подковыристую глупость, только по открытому нежному лицу ее, уродуя красоту, вспыхнули пятна, расползаясь на шею.

«Ишь, взбунтовался деревенский идиотизм! Малахольный, в деда Филю и в матушку свою Агнию юродивый! Общество обманул: учился на техника, а пролез в пастухи».

И действительно, Иван бросил трактор, ушел в пастухи не просто, как иные, а со значением, вроде укорял кого-то, и одновременно чаял услышать что-то от звездного безлюдья в степи. Ольге казалось, пастушеством он маялся, черви у овец в хвосте или ухе омрачали его до горчайшего вдохновения.

Иван ушел от матери и отчима, не пристал к деду Филиппу, жил где попало — летом в чабанской саманной хатенке на нарах, зимой — в своей мазанке.