Алена не утесняла девок, и потому открылась ей Ольга, что влюбилась.
— Хорошо-то как, мила! — порадовалась Алена.
— А что ж хорошего, если он женат.
— Ну, тогда подальше от него.
— Да как же? Он все равно подкараулит где-нибудь. Боюсь его. Попала я в переплет. Уйду куда глаза глядят. Или утоплюсь.
В породистом спокойном лице Алены что-то дрогнуло. Погладила на груди вязаную поярковую кофту. Улыбалась молодыми губами.
— Топиться тебе нельзя — ты вся на материнские дела замешена, мужика веселить, родить детей, дом красить… А может, я промашливо говорю… Ох и затаенная ты, девка… сама себе загадка, а уж для меня-то подавно — зерно в земле. Как взойдет, проколет землю? Вызреет ли колос? Не потопчут табуны чужие? Град не посечет? Суховей аль спорынья не выпьют силу молодую?..
— Сама-то, бабаня, мало понянчилась с дедом Филей? Он ведь с Ванькой из одного гнезда, такой же выдумщик. И не заметишь, как на ходу перетасуют жизнь со сновидениями.
— Окстись, непутевая. Дал бы мне бог сто веков, все бы истратила на Филиппа: душа в нем есть… Ох, Олька, Олька, чудная ты, людей не видишь, не знаешь. Скорлупу проклюнула, а еще не вылезла… А Иван любит тебя всем сердцем, каждой жилкой. Ты не говори Клаве, Насте о нашем-то откровении. У них жизнь попроще… Ну, царица, иди, веселись, в судьбу свою вглядывайся пристальнее. Пусть только в глазах не двоится.
Складная говоруха Алена прорубила в душе Ольги новое оконце, и потянуло в него духменным будоражащим ветерком-лобачем, щекоча тревожно и затаенно, будто ожидание близкого прихода кого-то, перед кем одолевает слабость.
Надела сапожки зеленого сафьяна, замшевую курточку, беретом забрала светлые волосы, скрыла высокое светящееся чело.
— Не прячь лоб, ладен он, — сказала Алена, любуясь девкой.
И начался с благословения совхозного руководства девичий праздник, сплавленный с днем окончания летних работ-забот. Со всех совхозов понаехали хлеборобы, овцеводы, кумысники, довольные ладной увязкой старых и новых времен во единое и веселое.
Собирались девки в большом доме печь-стряпать. А парни на кон несли кто куренка, кто лопатку баранью, муку, масло. А на зелено вино ссыпку сделали в общий ворох пшеницы по мешку. Тут уж старики пенсионеры дали повольку молоди, сами скотину убирали. Никто не приглядывал, не неволил молодцов в умные идти. Одно требовалось: почитай стариков, если не чтишь, все равно кланяйся, детей не обижай, над чужой жизнью не изгаляйся. Бубны, гармошки, песни… Из казанов запахло бараниной.
Толстые битые стены караван-сараевского двора (лишь один угол успели разломать под руководством Елисея Кулаткина) от ветра давали сугрев верблюдам, а в покоях гости чайком баловались допоздна. Все покои, закоулки пахли шагренем, азиатскими шелками, табаком и дынями. Нанюхались старики нездешних духов, улетели мечтой в далекие времена родной земли.
Подвыпивший Терентий Толмачев, почернив усы и голову, говорил, будто какую-то особенную сладостную дыню обернули бахчевники в серебряную рубашку, привезли к кремлевскому столу живехонькой, — палаты заароматили бахчой. А один иноземец, отведав дыню, завернул в бумажечку семена, упрятал в потаенный дипломатически-разведывательный карман, чтобы у себя на родине вырастить и привести в чувство до холодного пота зачумленных дымом и газами соотечественников.
— Детвы мало родится в Пределе почему? Штаны и рейтузы надевают из дыма и нефти. Химия, она, братцы, постные монашеские думы внушает, — с непреклонной достоверностью первооткрывателя говорил Терентий, сверкающими глазами, как лучом лазера, прожигая Елисея Кулаткина до самого сердца.
— В старину, сказывают, азиатцы к столу императора Петра Алексеевича умели доставлять арбузы и дыни прямо с отблесками солнца. А этот что за арбуз? Ешь — будто бензином запиваешь, — сказал Филипп, ловчась, как бы без особенной болятки поддеть Елисея в отместку за многолетние настырные поучения и капризы.
Елисей Кулаткин насупил куцые брови, усмешливо блестя стальными зубами (недавно вставил).
— Подпеваешь не думавши, Филипп… Химия химии рознь. Правильно я говорю, товарищ Сынков? — понизил голос Кулаткин, глядя на Филиппа требовательно.
— Всегда говоришь правильно. Я уж признался тебе на все времена, — сказал Филипп, оробев от своей запоздалой смелости.
— И что ты ему поддакиваешь? — Терентий изготовился к сражению за душу Филиппа Сынкова.
Но Елисей Кулаткин был настроен мирно, по-праздничному.