Выбрать главу

— Вы не очень-то верьте Ивану. Да и как я могу поверить? Носит его туда-сюда. Обманывает государство: учился на механика, а пролез в пастухи, — усмешливо-мстительно сказала Ольга.

Иван зажмурился…

Прошлой весною Иван на тяжелом тракторе многокорпусным плугом распахивал всхолмленную негодную целину, от века заселенную сурками. Глянул вперед, а трактор ломит прямо на сурчиху у норы — от пуза ее расползаются сурчата. Сурчиха передними лапами закрыла глаза, кричала, как ребенок…

Поначалу Иван думал, что жалость к порушенным сурчиным норам, запаханным гнездовьям птиц увела его с трактора в пастухи — пусть другие добивают.

«Поближе к деду и бабке… отец мой тоже ведь был пастух», — думал он. Отца, Василия, не помнил, но тяжко тосковал по нем. Даже родную мать, Агнию, не расспрашивал об отце из застенчивости или из-за опасения заплутаться в своих чувствах к ней.

С грустной тревогой присматривался к ее жизни с отчимом. Однажды он видел вымытый половодьем сильный молодой вяз, уже зазеленевший, и удивился, тому чуду, что корни как бы в точности повторяют крону. И с тех детских лет не мог избавиться от представления о корнях, глядя на дерево. В жизни матери было что-то от суродованной грозой осинки. И сознавать ему это было обидно и горько. И все это: жалость к погибающим птицам и зверям, готовность повторить судьбу отца, сладкая покорность влечению к девке — переплавилось, переплелось с верою начать новую жизнь.

Но жизнь важила по-прежнему — на тракторе ли, с дубинкой ли пастуха, а Иван оставался Иваном, хоть и сменил комбинезон на брезентовый плащ. И путь все тот же — восходящие в синь кручи: он и мать с отцом; он и та единственная; он и общество (товарищи по работе); он и народы; он и вечность, с которой сольется напоследок жизни. Реки впадают в океан и утрачивают свое имя. И томительность все та же: кто он для себя и для людей? Почему жизнь его идет в нарушение общей жизни? Кровь, что ли, разная в нем — то тихая, то горячая до озноба сердца. То приунылится у большой дороги, врастая подбородком в свои колени, то потянет в полет под куполом души, раздвинувшейся до беспредельности.

В новом-то круге, заполненном женщиной, что ему делать, если не верят?

«Хоть убейся, а не верит она. Ну, скажи, что ненавидишь, а зачем же не веришь?»

— Нынче к овцам, завтра к верблюдам его потянет, — забавляясь, сказала Ольга. — А спроси почему? Он и сам не знает.

Иван ответил: уж кто другой, а Ольга-то должна бы догадаться обо всем.

— Видите, я еще и виновата!

— Н-н-нет! Я виноват… что живу, виноват.

— Дети, вы выпили. Ну, Оля что-то хотела рассказать, я ее сбил.

— А-а! Затосковала весной. Пропадает молодость зазря. А тут летчик подвернулся. Неделю плыли с ним на пароходике. На рассвете тихонько ушла, записку оставила: «Спасибо за любовь, не ищи меня». Да он и не искал, а может, искал. Не знаю! — закончила она с легкой трещинкой в голосе.

«Бессовестно рассказывает! — подумал Мефодий, принимая ее вызов. — Мол, таковские вы с Иваном люди, вам можно вранье позапашистее».

— Завидую летчику. Взглянуть бы, что за сокол. На его месте я бы не отпустил тебя с парохода, — сказал Иван, задыхаясь от своей смелости нежданной.

— А вы, Мефодий Елисеевич? — спросила Ольга.

«Дерзит, потешается, холера большелобая!»

— В молодости мы работать умели и веселиться умели, — заговорил он с глухим раздражением. — Сейчас блуд-то пошел мелкий. Я не про тебя, Оля, а о летчике… тоже штукарь. Моим сверстникам человек доводился родней. Все для него близкие…

Ольга не понимала его, тон говорил ей больше всяких слов: вышел из равновесия Мефодий, и о причине этого смущения она догадывалась радостно и боязно.

— Опять про свои заслуги, но тут не дают ордена, — уныло протянул Иван, — и молодых в штрафные роты не отправляют за то, что у них нет морщин и седины и зубы все целы.

— Я рассказала нарочно при Мефодий Елисеевиче… при нем мне не соврать… Иван, сбегай за вином, а? Ныне моя жизнь на переломе.

— Оля, перелома нет пока, — сказал Иван, — далеко до перелома… Не торопись…

— Вот тебе раз! Да что это за любовь-то у тебя: отговариваешь замуж выходить. А ведь я уж начинала подумывать, как мне жизнь с тобой налаживать.

— Оля, погоди… пусть туман развеется, пусть заря разгорится, — мольбу Иван высказал с заиканием и голосом вроде бы не своим.

— Ну, ну, успокойся… сходи за винишком-то.

Усмешка нерешительно и долго расползалась по веснушчатому лицу Ивана. Слегка заикаясь, Иван сказал, что пить ему не хочется.

— Жить тоже — не особенно, — пробормотал он для себя. Медленно застегнул ватник, потоптался у порога. — Не старей, Олька, до времени, — сказал он и неслышно сошел по настилу.