Филипп сбалагурил: мол, осенью вода холодная, заливать надо летом. Ерзеев сказал, что ему все равно, был бы тринадцатый месяц в году, конечно, золотой. На сомнения старика, вроде Россия никогда хлеба не поливала, он сказал, что теперь наступило время окончательного покорения природы.
— Оля, поллитру дай, а? — Афоня повернулся лицом к Ольге.
— Пора бы обумиться, в себя прийти… Али принести? С ходу.
— Не обмани, а?
— Вас не обманешь — не проживешь. Сколько я натерпелась от вашего брата! Много подлецов мелкого калибра, что с них получишь, — с задором и весельем говорила Ольга, уже стоя на крыльце, потом скрылась за дверями сеней.
В два скока парень — за ней.
Филипп переминался, не решаясь заговорить с Мефодием.
— Слышь, — начал он несмело, покашливая. — Как же покорить ее, если конца и края нету?
— Мне все равно. — Мефодий оглядел белую голову деда. — Да и тебе все равно ведь, так уж язык глаголет, шея скрыпит. Отдыхал бы, дядя Филя. Заслужил!
— А ежели она потихоньку свое возьмет? Уснет человек, а она тихонечко повернет по-своему, а?
— Кто повернет? — изумился Мефодий.
— Природа. Пшеница цветет — радостно-то, дух захватывает. Репью тоже жить надо?
— Ну? О чем ты, дядя Филя?
— Не мешай другим, и тебе будет вольготно. Теснота давит своевольников, а?
— Вот ты-то и есть жадный, дед. Согнулся в три погибели, а все ковыряешься. Зачем?
Ольга взялась долбить лед. Отпотел лед, сам отставал от земли. То сырой прохладой из-под кауза омахивало ее разгоряченное лицо, то обдавало сухоменью согревшейся на крышах соломы, запахом овечьей шерсти и пота.
— Оленька, никого нету кругом? — заговорил Филипп. — Скажу догадку: через поросенка сгубился…
— Ты о ком?
— Об Иванке, конечно, и о поросенке.
Ополаскивая ломик в кадке под водостоком, Ольга сказала:
— Не заговаривайся, дедушка, выдумщик…
— Ох, милая, кабы выдумки… Ванька кормил-поил поросенка, и тот за ним ходил, как собачка верная, все понимал, только не говорил. Пришла пора резать Борьку, то есть поросенка, к свадьбе, значит, вашей…
— Надоело мне… дедушка Филя.
— Ушел с ножом в хлев, нет и нет. Глянул я в притвор: сидит с фонариком на корточках перед Борькой, чешет и говорит: «Уж как берег тебя, Борька. Замерзал ты в снегу. На печке я тебя оттаивал. Прощай, Борька…» Я Ивана из задумки вывожу: скоро ты набеседуешься? А он говорит: «Дай пить, все во рту палит». Принес я корец воды, вижу: поросенок лежит в крови, пятачок дрожит, а Иван убег.
— Ну и что скажешь: я виноватая?
— Не укоряем мы тебя с Аленой… Горько нам. Плохая ты стала, девка… Закон потеряла… Жил-то я зачем, Олька? Всех сынов поубивали, внуки померли… Прямо, что ли, ходили? Оля, скажи, ласковая, али у вас не получилось с ним, а? Не робей, не скрытничай… Умру я скоро, знать-то мне надо, хорошая моя. Ить я один остался со своей пенсией, старуха вовсе дитё умом. Подслеповата стала, а все пишет. Карандаш поставлю на строчку, катает баба Алена… Гляну, а там такие зигзаги!
— Кому же пишет?
— Да все ему, Ивану… Ждет, старая… Не принимает кончину… Я никого не виню, ничью жизнь не ополыниваю.
— Надо винить! Правоту свою держать!
— А если она тяжелая? Носить всю жизнь — задохнешься, надорвешься от правоты-то своей. Пусть буду кругом виноватый, чем давить людей своей правильностью. Горя мне хватает без правоты…
— Готова пособить тебе, дедушка милый, да не знаю, как и чем?
Афоня Ерзеев вернулся со своим другом Сережкой Пеговым. Помогли Филиппу навести раствор, перемешивая в корытце цемент с песком и галькой. Афоня подал ему стакан перцовки, но старик отказался, ласково коснувшись пальцами руки Афони. Парни сели на бревне, задумались.
Мимолетные тени птиц скользнули по влажной земле. Оба вскинули головы: в голубой солнечной высоте парили два беркута.
— Давно не видал вольных птиц, — сказал Ерзеев. — Давай за них по одной, а?
Распластав широкие тупые крылья, беркуты кружили над лугами, снижаясь.
— Беркут, беркут колесо́м, твои дети за лесо́м, голова пухом, шапка за ухом.
За чащобой в лугах открылась сдвоенная стрельба. Парни встали на бревно, всматриваясь в забеленный понизу небосклон. Один беркут отваливал к горам, в густую холодную синеву; другой, теряя высоту, падал на крыло туго и неподатливо.
— Дядя Филя! Что это за психопаты стреляли? — начал горячиться Ерзеев.
— Не знаю, Афоня, сынок. По зорьке прошли с ружьями Елисей Яковлевич со своим гостем. Да вряд ли они созоровали: старики все-таки, хотя и своевольники.