— Опять высыпалась! Сколько раз наказывал Лизавете Петровне — наруби помельче, так нет, наколола чурок. Самовар греть, а не курить.
Сидел он в тарантасе, кашлял в рукав шубы. Палил его жар. Липкий, вонючий пот осыпал лицо, грудь. Плохо было ему после самогонки. Глядел он через слезы на Сынкова, завидовал, как тот, сухонький, плечистый, легко шел.
Позади и сбоку по кромке каменного карьера, выворачивая носки, выпятив грудь, шла Палага. Шаль откинула с поднятой овсяно-светлой головы. Дочь несла на плече. Вечерняя заря тепло догорала на лице большелобой девочки.
— Посади девчонку в тарантас-то, — говорил Елисей. — Ну, давай ее сюда, а? — протягивал он руки.
Палага повернула голову, оскалив белые зубы:
— Катайся сам… на том свете черти будут на тебе ездить.
— Ты о ней не тужи, цела будет: в детском доме перевоспитают, — сказал Елисей.
Мефодий поравнялся с Палагой, подлаживаясь под ее легкий широкий шаг, с горькой тоской стал уговаривать ее: все прояснится, бояться ей нечего, за Ваську она не ответчица.
Палага повернулась к нему:
— Заплачешь красной слезой, а поздно будет. Погоди, плюнут тебе в глаза твои же дети!
Она сняла дочь с плеча, прижала к груди. И хоть знала, что мала еще запомнить слова, заклинала ее, чтоб слышали Кулаткины:
— Никогда не прощай им, мсти.
— Слыхал, Мефодий? Потоплю кутят, пока слепые! — закричал Елисей, привстав в тарантасе.
Палага остановилась. Укутав башлыком голову и лицо дочери, вышагнула на гриву обрыва, посадила дочь у березового пенька, розово запенившегося соком. Подошла к тарантасу.
— Это кто же кутята? Ах ты, паскуда…
Сволокла Елисея на землю, вырывая пистолет.
— Вася, бежи! К Андрияну…
Испуганные стрельбой лошади метнулись с дороги, тарантас опрокинулся, хрястнули оглобли. Девочку сбило колесом, и покатилась она по гравийному круто-склону, как бревнышко.
— Ты что же, стерва, наделала с дитем? — удивленно прохрипел Елисей, хватаясь за живот. — Бандиты…
Одной рукой Елисей зажал рану в боку, другой стрелял из пистолета по ногам убегавшей Палаги.
Подошел Василий Сынков, помог Мефодию положить Елисея в тарантас, потом связал сломанную оглоблю. Вывел коней на дорогу.
Мефодий сказал, что надо замять все случившееся.
— Я тебе замну… ах, тошнит. Найду гадюку!
— Елисей Яковлевич, стрелял я, — сказал Василий.
Мефодий наотмашку ударил его.
— Да как же ты, девонька, родную-то дочь неосторожно посадила на обрывчик? — спросил Терентий.
Палага плакала.
— Искать ее не надо. Никто ты для нее. Дочь-то Васькина?
— Фронтовой трофей.
— А про Ваську Филя рассказывал: уводили по коридору, и Васька позвал его: «Батя!» Филя просил: палец, сынок, в щелку сунь, я поцелую и помру. А ты что знаешь о нем?
Через своего лагерного покровителя Рябого Микешку Палага пыталась разузнать о судьбе дочери и Василия. Лагерно-тюремная связь работала совершеннее министерства связи любой державы. И все же о судьбе дочери определенного не было известно, скорее всего умерла или цыгане подобрали.
О Василии говорили, будто посадили его в тот же подвал, где сидели братья-конокрады Святовы Дрон и Прон.
— А не убьют его? — будто бы сочувственно засомневался Мефодий Кулаткин. А отец его Елисей засмеялся:
— Ну и пусть гады жрут друг дружку, скорее землю очищают для правильных людей.
Святовы заволновались.
— Наседку подкинули? За кем подслушивать хочешь, Васька? — сказал Дрон. А Прон в политику ударился:
— Дождался от своих в морду ширка. Бить тебя надо. Через вас народ обессилел. — Прон помахал кулаком перед лицом Сынкова, успокоился.
На допросе Сынков будто бы считал себя невиновным и держался как хозяин. Смешон был этот хозяин с напрочь вынесенными передними зубами с первого же удара неким Митрием Фомкиным. Будто бы свели с ним личные счеты: подняли за руки, за ноги, посадили на кирпичный пол. В камере Сынков лежал пластом, обмякнув, кровь стекала с уголка рта. Совсем присмирел.
— Эх, Вася, долго будешь выхаркивать себя кровью, — сказал Прон.
Татарин обтер рот Сынкова, спросил, за что он сидит, и, когда Василий, пожимая плечами, заговорил о своей невиновности, на лице татарина выступило презрение.
Братья Святовы стали уговаривать Сынкова бежать вместе с ними.
— Терпи, Вася, выйдешь на волю, сразу не давай ходу приголубленным каракулевым мерлушкам, а потихоньку живи на них.
— Я не вор, братцы, не вор.
— Не переживай, Васюта, все воруют, только не каждый попадается, да не всяк догадывается о себе, что коробчит, — сказал Дрон, а Прон добавил: