Выбрать главу

Что-то тёмное промелькнуло метрах в десяти надо мной. Баба Паня левитировала. Космы развевались по ветру языками чёрного пламени. Она опустилась на землю в паре шагов от меня, и я почувствовал дуновение пряно-ванильного ветерка, поднятого её широкой юбкой. Она опустилась на колени, правую ладонь сложила ковшиком и опустила на мою грудь дном вниз.

- Доктор, вы удивительно кстати, - пролепетал заплетающимся языком.

Она подняла меня на ноги, продемонстрировав недюжинную силу и мы, обнявшись, как счастливые молодожены, пошли к Благодати, утопая по колени в росистой траве. Я засыпал, а ноги топали, волоча моё тело домой.

Продрых три дня – по крайней мере, с отрывного календаря кто-то оторвал столько листков. Тело рвалось в бой, и я не без удовольствия позволил ему вскочить с кровати с прытью собирающегося на предрассветную рыбалку пацана.

Едва не перевернул большой, с ведро, керамический горшок. На мгновение вдруг пригрезилось, что сидит в нём тот самый розовый куст, когда же смахнул слёзы умиления – сердце вдруг подпрыгнуло к самому кадыку.

Кровохлёбка. Толстый, с моё запястье, ствол, весь в прожилках, как рука труженика. Мягкие толстые корытцеобразные листья. И сам цветок, большой бутон, утыканный по верхней окружности кривыми шипами-клыками. По бутону стекал сок – пытаясь сам себя оградить от паники, мозг идентифицировал жидкость именно так. Бутон начал раскрываться. Я предпочёл отойти от растения подальше.

Было утро, тот самый час, когда последние отблески розового ещё оказывают сопротивление напирающему белому бесцветью дня. Зрелище показалось мне утомительным, я задвинул занавески и отправился бриться. Вид зеркала меня удивил. Сообразив, что не так, сдёрнул с него покрывало.

И удивился еще сильнее.

Грудь, живот и плечи покрывали тёмные кровоподтёки навроде тех, что бывают после медицинских банок. И по окружности каждого точками располагались блестящие, словно нефтяные, капельки высохшей крови. Я медленно накрыл зеркало покрывалом и мысленно поблагодарил незнакомца, хоть попытавшегося избавить меня на некоторое время от омерзительного зрелища. Или незнакомку?

По всему выходило, надругаться над моим спящим телом, кроме Пани, было некому. Если ещё и способ глумления учитывать…

А я не осерчал. Не находил веских к тому причин – чувствовал себя на все сто, как заново родился, ни одна болячка – застарелая или вновь приобретённая – не беспокоила. Не удивлюсь, если и язва затянулась.

Всё ещё опасливо, приблизился к кровохлёбке, и мне почудилось, что мерзость сыто урчит. Содрогнувшись в отвращении, поднял тяжеленный горшок и вынес вон из дому. Зашвырнул его в топь колдобины, на моей памяти ни разу не высыхавшей, метрах в трёх от забора, и испытал сладкий экстаз, наблюдая за судорожными подёргиваниями растения, медленно погружавшегося в пузырившуюся грязь.

Следовало напиться. Запасы отцовского самогона так и молили об их истощении. Пропьянствовал полнедели.

Не ожидал полного пренебрежения к своей судьбе соседей, однако во время запоя никто меня не навещал, даже Паня.

Автолавка приезжает крайне нерегулярно, а приобрести водку в нашем СЕЛЬМАГЕ №7 нереально: выжившая из ума пенсионерка-продавщица смотрит с неодобрительным презрением и гордо заявляет, что покуда торговля в Благодати зиждется на её, продавщицы, усилиях, селянам спиртного не видать. И добавляет при этом вообще уж чушь собачью: жатва, мол, на носу, а вам бы только глотки заливать. Насколько мне известно, никто никогда в Благодати ни севом, ни жатвой не занимался – селяне работали в коровнике, на свиноферме да в небольшом курятнике, ну, был ещё цех глиняной игрушки, после разгромной статьи в областной газете закрытый – жутковатые игрушки вылеплялись пальцами местных мастериц. Да и фермы вместе с птичником давно бурьяном поросли; к длинным строениям с просевшими крышами и приближаться-то боязно – так и кажется, вот выглянет из зарослей сорняка жуткое рыло… Но продавщице до реалий дела нет – она порой распекает недовольных покупателей, не замечая, что те ожидают милости снаружи, топчась у закрытых дверей. Потом вроде как очухается и, ухмыляясь, хромает открывать. Покупатели, несколько старух, не решаются упрекнуть продавщицу, опасаясь закрытия магазина – ну кто в такую дыру сунется? – и обрыва таким образом единственной ниточки, напоминающей о существовании где-то мира нормального. Или опасаются вызвать гнев самодурствующей продавщицы – вдруг та откажется принимать яички в обмен на сахар, или за кило муки станет требовать не творог, а мёд. Магазинчик давно уж превратился в своеобразный обменный пункт, курсы валют которому задавала продавщица, и если бы не такое здесь естественное явное безумие оной, сие предприятие давно бы прогорело, а так – держится. Я этому восхищаюсь и не понимаю. Не понимаю так же, как то, почему во всём селе света нет, поскольку зимой оборвало провода, -а чинить, по-видимому, никто не собирается – а вот в магазине каждый вечер ровно в двадцать два ноль-ноль включается иллюминация. Иногда прихожу сюда вечером, сажусь на бетонные ступеньки и читаю при дрожащем люминесцентном свете старые номера «Техники – Молодёжи».

Вновь начались чьи-то ночные хождения по коридору. Я отказываюсь верить, что это дед Панкрат вернулся с лесной пасеки, где, как говорила Паня, разводит пчёл. Может, и впрямь домовой, переваривший моё недавнее подношение, вновь начинает бузить, доводя меня до бешенства и заставляя стремглав бросаться в коридор с дубиной, которая теперь постоянно хранится под кроватью, бросаться, как только заслышу приглушённое покашливание, покряхтывание и шорох как будто в лапти обутых ног.

С брезгливостью наблюдая за своими действиями как бы со стороны, налил в чашку молока, собственноручно выдоенного у соседской козы, положил сверху горелую лепешку – мои кулинарные способности не позволяют печь хлеб.

Наутро – ни молока, ни лепёшки. Грешу на кошку, только в толк никак не возьму, куда она уволокла чашку. Слышал сквозь сон чавканье и громкую возню – животина, видно, порядком оголодала.

Странно. Странно всё это. Я к тому, что ночные брожения прекратились. Я точно переселюсь в сарайчик. Может статься, благодаря его скромным по сравнению с домом размерам чувство одиночества, порождающее настораживающие слуховые галлюцинации, притупится. Я и кошку с собой прихвачу. В накарябанном отцом завещании она как-то не упоминалась, посему назову её просто – Пеструхой, как корову какую.»

7

Иван сонно заворочался на набитом травой тюфяке, покрывавшем дощатый настил грубо сколоченного топчана. Под одной ножкой неаккуратно сработанного столярного изделия - обломок кирпича. В одном из его конусообразных углублений сидел сверчок. И монотонно трелил.

— Да заткнешь ты его, наконец! — возмутился неведомо чьей пассивности Иван, и открыл глаза.

Желтый свет керосиновой лампы падал на темную, лоснящуюся, бревенчатую стену, играя на пучках сухого мха, понатыканных меж бревен, блеклыми пляшущими оттенками оранжевого.

Возле малюсенького окна - с форточку рамы в типовой хрущевке, - сидел за столом тощий мужик, пощипывающий длинную жидковатую бороденку и сонно моргающий осовелыми от усталости глазами.

Иван мгновенно вспомнил давешние свои злоключения, и вскочил с топчана. Ноги покусывали разлохмаченные волокна самодельной циновки и, возможно, блохи – мужик то и дело заторможено почесывал гриву спутанных, грязных волос.

— Дядька, да ты ложись, — сказал Иван сконфуженно.

— Ага, спасибо, сынок. То есть, я хотел сказать, племянничек. — Мужик поднялся с расшатанного ящика и приблизился к парню, одной рукой скребя под волосами, другой поглаживая бороденку. Обут он был в натуральные лапти, а одеяние его напоминало что-то вроде перешитой военной формы. Ткань казалась ветхой, и, судя по тому, как от мужика разило, скоро тряпка и вовсе могла сгнить. Иван невольно перевел взгляд на лапти и присвистнул.