Кисловатые замечания свободомыслящего гравера подтверждает, однако, письмо Октава Фелисьену Ропсу от 20 марта 1874 года. Фелисьен забрал себе в голову опубликовать в одной из маленьких парижских газет свои письма к Октаву, украшенные рисунками и обрамленные виньетками с изображением купидонов. Если верить Октаву, эти послания были выдержаны «в тоне легкомысленной фантазии» и были все основания опасаться, что читатели заподозрят: адресат отвечал па них в том же ключе.
«Я знаю, в твоей власти публиковать страницы, которые ты адресовал твоим друзьям, и с моей стороны было бы неразумно этому противиться, потому что право, а стало быть, и сила на твоей стороне. Но я предоставляю твоему разуму и сердцу принять в соображение следующее:
Вот уже двадцать лет я терпеливо и упорно стремлюсь создать б своем творчестве нечто цельное, возвышенное и глубоко серьезное, жертвуя ради этого всеми моими умственными фантазиями, чтобы в памяти потомков сохранилась только чувствительная, философская сторона моей натуры, и каждый день, так сказать, расправляю складки моего савана, чтобы ветер времени не мог их разметать.
Мне хотелось бы предстать перед читателем только во всей моей вдумчивости.
...Я провел с тобой прелестные часы, когда мы отдавались нашей природной пылкости и разнообразным прихотям воображения... Но должна ли эта интимная жизнь выплескиваться на страницы публичного листка и входить в кафе и таверны? Прошу тебя, замени мое имя псевдонимом».
Даже с учетом представлений эпохи о правилах благопристойности, сорокадвухлетний мужчина, до такой степени стесняющийся своих юношеских писем и даже их отражения в другом человеке, невольно наводит на мысль о тех «гробах повапленных», присутствие которых в этой среде так беспощадно разоблачал Ремо. Октав в согласии со своей семьей постарался, как мог, разгладить складки погребального покрова своего младшего брата. По собственному признанию, остаток жизни он посвятил тому, чтобы сделать то же для самого себя. Произведения Ропса таковы, каковы они есть, иногда захватывающие и мрачные, иногда натужные, похотливые и грубые, и потому понятно, что публикация переписки с этим человеком должна была напугать любителя идеализма. Возможно также, что Октав опасался, как бы эта публикация не попалась на глаза г-же Ирене, хотя вряд ли она была постоянной читательницей «Парижской жизни» или другой подобной газеты, в которой Ропс собирался напечатать свои письма. Куда ни глянь, всюду ложь. В XX веке она чаще всего принимает форму надувательства, открытую, наглую и скандальную; в XIX веке она рядилась в более завуалированную форму ханжества.
До нас дошел занятный портрет Октава, сделанный его современником. Парадоксальным образом портрет принадлежит перу инженера путейца, ученого, который на досуге баловался литературой. В 1879 году, за четыре года до смерти поэта, молодому Жаму Вандрунену поручили изучить на месте возможность соединения двух участков железной дороги, которая должна была перерезать Акозский парк. Без сомнения, беспокоясь о том, как владелец парка отнесется к подобному проекту, молодой человек просил доложить о себе Октаву Пирме. Хозяин принял его в прямоугольном дворике, напоминавшем зоопарк, — он был обведен клетками, где ворчало, тявкало, визжало целое стадо диких зверей, которых Октав держал у себя, чтобы, как он любил говорить, «поучиться гордости». Свора ощерившихся собак кинулась к пришельцу, и нежный поэт ни словечком не попытался ее успокоить. Молодому Жаму пришлось держать собак на расстоянии с помощью железного кола, который ему протянул пришедший с ним железнодорожник. Слегка выбитый из колеи, он изложил свое ходатайство; Октав слушал вполуха, однако перебил гостя, чтобы сказать, что дела Акоза его не касаются. Растерянный Жам вышел за калитку ограды, украшенную зловещими останками распятой здесь когда-то совы. Как видим, хозяин дома чтил старые традиции своих садовников.