Я любил тогда театры-студииС их пристрастьем к шпагам и плащам,С ощущеньем подступа, прелюдииК будущим неслыханным вещам;Все тогда гляделось предварением,Сдваивалось, пряталось, вилось,Предосенним умиротворениемСтарческим пронизано насквозь.
Я люблю район метро «Спортивная»,Те дома конца сороковых,Где Москва, еще малоквартирная,Расселяла маршалов живых.Тех строений вид богооставленный,Тех страстей артиллерийский лом,Милосердным временем расплавленныйДо умильной грусти о былом.
Я вообще люблю, когда кончаетсяЧто-нибудь. И можно не спешаРазойтись, покуда размягчаетсяВременно свободная душа.Мы не знали бурного отчаянья —Родина казалась нам тогдаТемной школой после окончанияВсех уроков. Даже и труда.
Помню – еду в Крым, сижу ли в школе я,Сны ли вижу, с другом ли треплюсь —Все на свете было чем-то болееВидимого: как бы вещью плюс.Все застыло в призрачной готовностиСтать болотом, пустошью, рекой,Кое-как еще блюдя условности,Но уже махнув на все рукой.
Я не свой ни белому, ни черному,И напора, бьющего ключом,Не терплю. Не верю изреченномуИ не признаюсь себе ни в чем.С той поры меня подспудно радуютПереходы, паузы в судьбе.А и Б с трубы камнями падают.Только И бессменно на трубе.
Это время с нынешним, расколотым,С этим мертвым светом без теней,Так же не сравнится, как pre-coitumИ post-coitum; или верней,Как отплытье в Индию – с прибытием,Или, если правду предпочесть,Как соборование – со вскрытием:Грубо, но зато уж так и есть.
Близость смерти, как она ни тягостна,Больше смерти. Смерть всегда черства.Я и сам однажды видел таинствоУмирания как торжества.Я лежал тогда в больнице в Кунцево,Ждал повестки, справки собирал.Под покровом одеяла куцегоВ коридоре старец умирал.
Было даже некое величиеВ том, как важно он лежал в углу.Капельницу сняли («Это лишнее»)И из вены вынули иглу.Помню, я смотрел в благоговении,Как он там хрипел, еще живой.Ангелы невидимые веялиНад его плешивой головой.
Но как жалок был он утром следующим,В час, когда, как кучу барахла,Побранившись с яростным заведующим,В морг его сестра отволокла!Родственников вызвали заранее.С неба лился серый полусвет.Таинство – не смерть, а умирание.Смерть есть плоскость. В смерти тайны нет.
Вот она лежит, располосованная,Безнадежно мертвая страна —Жалкой похабенью изрисованнаяЖелезобетонная стена,Ствол, источенный до основания,Груда лома, съеденная ржой,Сушь во рту и стыд неузнаванияСерым утром в комнате чужой.
Это бездна, внятная, измереннаяВ глубину, длину и ширину.Мелкий снег и тишина растерянная.Как я знаю эту тишину!Лужа замерзает, арка скалится,Клонятся фонарные столбы,Тень от птицы по снегу пластается,Словно И, упавшее с трубы.
Бремя белых
Несите бремя белых,
И лучших сыновей
На тяжкий труд пошлите
За тридевять морей —
На службу к покоренным
Угрюмым племенам,
На службу к полудетям,
А может быть, чертям.
Люблю рассказы о Бразилии,Гонконге, Индии, Гвинее…Иль север мой мне все постылее,Иль всех других во мне живееТот предок, гимназист из Вырицы,Из Таганрога, из Самары,Который млеет перед вывеской«Колониальные товары».
Я видел это все, по-моему, —Блеск неба, взгляд аборигена, —Хоть знал по Клавеллу, по Моэму,По репродукциям Гогена —Во всем палящем безобразии,Неотразимом и жестоком,Да, может быть, по Средней Азии,Где был однажды ненароком.
Дикарка носит юбку длиннуюИ прячет нож в цветные складки.Полковник пьет настойку хинную,Пылая в желтой лихорадке.У юной леди брошь украдена,Собакам недостало мяса —На краже пойман повар-гадинаИ умоляет: «Масса, масса!»
Чиновник дремлет после ужинаИ бредит девкой из Рангуна,А между тем вода разбуженаИ плеском полнится лагуна.Миссионер – лицо оплывшее, —С утра цивильно приодетый,Спешит на судно вновь прибывшееЗа прошлогоднею газетой.
Ему ль не знать, на зуб не пробовать,Не ужасаться в долгих думах,Как тщетна всяческая проповедьПред ликом идолов угрюмых?Ему ль не помнить взгляда карегоСлужанки злой, дикарки юной,В котором будущее заревоУже затлело над лагуной?