Выбрать главу
То есть не врать, не жадничать свыше меры, Не убивать и прочая бла-бла-бла. Если же погибать, то ради химеры, А не бабла.
…Заглянуть на тот свет, чтоб вернуться на этот свет, И сказать: о нет. Все действительно так, как думает меньшинство: Ничего, совсем ничего. Нет ни гурий, ни фурий, ни солнечных городов — Никаких следов: Пустота пустот до скончанья лет, И отсюда бред, Безнадежный отчет ниоткуда и ни о ком Костенеющим языком.
Опадают последние отблески, лепестки, Исчезает видеоряд. И поэтому надо вести себя по-людски, По-людски, тебе говорят.
То есть терпеть, как приличествует мужчине, Перемигиваться, подшучивать над каргой, Все как обычно, но не по той причине, А по другой.

Вариации-5

1. «Все надоело, все. Как будто стою в бесконечной…»

Все надоело, все. Как будто стою в бесконечной                                                               пробке — При этом в каждой машине гремит попса. Тесно и пусто разом, как в черепной коробке Выпускника ПТУ из Череповца.
Все впечатленья не новы, и все хреновы. Как будто попал в чужой бесконечный сон, В котором структуралисты с фамилиями на -сон Толкуют мне тексты почвенников с фамилиями на -овы И делают это под звуки FM «Шансон».
Все надоело, все: бормотанье слов, немота предметов, Зимняя нежить, летняя духота. Всех утопить: я знаю, что скажут мне тот и этот, Все, что попросит эта и спросит та.
И если даже в гнилой закат подмешают охру, И к власти придет осмысленный индивид, И если им буду я, и даже если я сдохну, — Все это меня не особенно удивит.
Предвестие это прорыва или провала — Бог весть. Господи, дай мне сделать, чего еще не бывало, Или верни снисхожденье к тому, что есть.

2. «Исчерпаны любые парадигмы…»

Исчерпаны любые парадигмы. Благое зло слилось со злым добром. Все проявленья стали пародийны, Включая пытку, праздник и погром.
«Проект закрыт», – напишут Джеймсы Бонды И улетят. Проект закрыт. Все могут быть свободны, Но не хотят.
Из темноты выходит некий некто И пишет красным буквы на стене. Что будет после этого проекта, Судить не мне.
На стыке умиления и злости, Ощипанный, не спасший Рима гусь, Останусь здесь играть в слова и кости, Покуда сам на них не распадусь.

Венеция

Сваи, сети. Обморочный морок Сумеречных вод. Если есть на свете христианский город, То, пожалуй, вот.
Не могли ни Спарта, ни Египет, Ни Отчизна-мать, Так роскошно, карнавально гибнуть — И не умирать.
Оттого-то, прян и сладок, Двести лет сиял ее расцвет, Но искусство в том, чтобы упадок Растянуть на триста лет.
Вечно длится сонная, вторая, Жизнь без дожа и купца: Утопая, тая, умирая — Но всегда не до конца.
Маньеризм люблю венецианский, Ренессанс на крайнем рубеже — Тинистый, цианистый, тиранский, Тицианистый уже,
Где в зеленой гнили по колено — Ряд дворцов, но пусто во дворцах, И зловонная сухая пена Оседает на торцах.
Смех и плеск, и каждый звук извилист, Каждый блик – веретено. Эта гниль – сама неуязвимость: Что ей сделается? Но —
Но внезапно, словно Мойра, Чьи черты смеются, заострясь, — Налетает ветер с моря, Свежий зов разомкнутых пространств.
Хорошо в лагуне плавать — И лицом поймать благую весть: Этот мир – одна гнилая заводь, Но в соседстве море есть.
Увидав прекрасный первообраз, Разлюбил я Петроград — Скудную, неласковую область Утеснений и утрат.
Даже статуя в аллее Чересчур телесна и жива. Эта гниль соленая милее Пресной прямизны твоей, Нева.
Ни собор в закатной позолоте, Ни на мраморе пиит… Бесполезно строить на болоте То, что на море стоит.

Пэон четвертый

О Боже мой, какой простор! Лиловый, синий, грозовой, – но чувство странного уюта: все свои. А воздух, воздух ледяной! Я пробиваю головой его разреженные, колкие слои. И – вниз, стремительней лавины, камнепада, высоту теряя, – в степь, в ее пахучую траву! Но, долетев до половины, развернувшись на лету, рванусь в подоблачье и снова поплыву.

Не может быть: какой простор! Какой-то скифский, а верней – дочеловеческий. Восторженная дрожь: черносеребряная степь и море темное за ней, седыми гребнями мерцающее сплошь. Над ними – тучи, тучи, тучи, с чернотой, с голубизной в разрывах, солнцем обведенные края – и гроздья гроз, и в них – текучий, обтекаемый, сквозной, неузнаваемый, но несомненный я.

Так вот я, стало быть, какой! Два перепончатых крыла, с отливом бронзовым, – смотри: они мои! Драконий хвост, четыре лапы, гибкость змея, глаз орла, непробиваемая гладкость чешуи! Я здесь один – и так под стать всей этой бурности, всему кипенью воздуха и туч лиловизне, и степи в черном серебре, и пене, высветлившей тьму, и пустоте, где в первый раз не тесно мне.

Смотри, смотри! Какой зловещий, зыбкий, манкий, серый свет возник над гребнями! Летучая гряда, смотри, разверзлась и раздвинулась. Приказ или привет – еще не ведаю; мне, стало быть, туда. Я так и знал: все только начато. Я чувствовал, что взят не ради отдыха. Ведь нас наперечет. Туда, туда! Клубится тьма, дымится свет, и дивный хлад, кристальный душ по чешуе моей течет.

Туда, на зов, на дымный луч! Лети, не спрашивай причин, без сожаления о первом из миров, – туда, в пространство зыбких форм, непостижимых величин, чудесных чудищ, грозных игрищ и пиров! Туда, где облачных жаровен тлеют угли, где в чаду сраженья горнего грохочет вечный гром, туда, где в битве, час не ровен, я, глядишь, опять паду и вновь очнусь, уже на ярусе втором.

Лечу, крича: «Я говорил, я говорил, я говорил! Не может быть, чтоб все и впрямь кончалось тут!» Как звать меня? Плезиозавр? Егудиил? Нафанаил? Левиафан? Гиперборей? Каталабют? Где я теперь? Изволь, скажу, таранить облако учась одним движением, как камень из пращи: пэон четвертый, третий ярус, пятый день, десятый час. Вот там ищи меня, но лучше не ищи.